В горах. Очерк из уральской жизни. Дмитрий Мамин-Сибиряк
он – от души, для смеху. Они и стул выдернут, и карасином напоят, и подколенника дадут, а я не обижаюсь… Ей-богу, не обижаюсь! Мне что? Лишь бы я кого не обидел, а там – бог с ними.
Василиса Мироновна молчала, а потом, повернув свое строгое лицо к Калину Калинычу, резко проговорила:
– Ну, а дочь у тебя где, Калин?
– Дочь?.. Дочь на месте… Учительшей служит, – не без робости проговорил Калин Калиныч, а потом неожиданно для всех прибавил: – А ведь я ее проклял-с… Ей-богу, проклял-с! Да ведь еще как: в самый прощеный день на масленой проклял-с… Стал пред образом и говорю: «Будь ты, Евмения, от меня проклята… Я тебе больше не отец, ты мне – не дочь!»
Василиса Мироновна только покачала головой, и старик тяжело вздохнул.
– А ведь она меня обидела как, – продолжал Калин Калиныч, садясь на землю и складывая ножки калачиком. – Сели мы в прощеный день обедать, она и давай меня донимать… «Ты, говорит, тятенька, хлеб только даром ешь». Ей-богу-с!.. «Какой в тебе, говорит, толк? Вон, говорит, у нас корова-пестрянка, так она хоть молоко дает; я, – про себя говорит, – жалованье из школы получаю, а ты, говорит, все равно, как сальный огарок: бросить жаль, а зажечь нечего». Как она мне это самое слово сказала, уж мне очень обидно это показалось, потому все-таки я ей родной отец, и она мне пpямo в глаза такие слова выговаривает… Слезы у меня на глазах, а она надо мной же хохочет. «Какой, говорит, ты мне отец? Ты бы мне хоть рост настоящий дал, так я бы, говорит, в актрисы пошла… Всякий урод, говорит, женится, наплодит уродов, – это она меня и себя уродами-то крестит, – а потом, говорит, и живи, как знаешь». А я ей и говорю: «Это, мол, Венушка, не от нас – и рост и детки, – от бога, мол, все это, а на бога приходить[4] грешно!» Она посмотрела этак на меня да как захохочет… Ну, я ее и проклял, а она все хохочет. Уж в кого она такая уродилась, и ума не приложу, – во всей нашей прероде не было таких карахтеров.
– Нехорошо это, больно нехорошо, – говорила Василиса Мироновна, строго глядя на Калина Калиныча.
– И сам знаю, что нехорошо, да уж сердце у меня такое… Не могу удержаться, – точно там порвется! Ей-богу-с, себе не рад другой раз. Только оно у меня отходчиво, и даже совестно бывает после.
– А с дочерью-то помирился? – спрашивала раскольница.
– Помирился и проклятие снял-с… У Венушки сердце тоже доброе, – она вся в меня сердцем-то; только уж карахтер у ней – и в прероде нашей никого не было таких!..
Старик только покрутил головой и с каким-то отчаянием махнул рукой.
Все замолчали. Огонь горел яркими косматыми языками, жадно лизавшими холодный воздух; темная струя дыма столбом уходила вверх, откуда изредка падала одинокая светлая искорка и скоро потухла в покрытой росой траве. Василиса Мироновна сосредоточенно смотрела в огонь; старик дремал, завернувшись в чекмень; Калин Калиныч подкладывал в огонь дрова, но, очевидно, это было для него непривычным делом, потому что он несколько раз обжег себе руки, и искры фонтаном сыпались на него каждый раз, когда дрова падали в костер.
– А что Аристарх Прохорыч? –
4
Роптать. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)