Запах желтой Луны. Ольга Дмитриевна Макарова
что нужно запомнить, а что – просто необходимо забыть. Из-за этого очень нелегко достать что-нибудь стоящее с захламленного чердака памяти. Я занимаюсь этим – пытаюсь вспомнить и вспоминаю.
Вы помните то время, когда впервые осознали себя? Не со слов любящих родственников, рассказывающих о ваших милых детских шалостях и первых словах: «Ты так смешно ползал, возил котенка в машинке, и вместо «Дай!», говорил: «На!». Подходил, протягивал руку к конфетке и требовал: «На!». Это было забавно».
Но разве можно верить кому-то на слово? Особенно родителям, воспитывающим нескольких детей: «Нет, так говорил твой брат, а ты говорил…». Многие не помнят и себя, где уж им запомнить других…
А кто помнит начало своего Я? То время и место, про которое можно сказать: «Я ползал, мне было трудно, но ходить-то я не умел, потому и ползал. Уж, конечно, не для того, чтобы всех смешить. Я говорил: «На!», когда хотел что-нибудь, потому что, если я что-то получал, хотел я того или нет, это всегда сопровождалось коротким словом: На.».
Да, память штука удивительная. Начните вспоминать что-нибудь конкретное, и не думайте даже сворачивать в сторону, даже и не представляйте себе ничего другого, как вдруг, вот увидите, зацепится какая-то малюсенькая вещица, или слово, или запах, и – яркая вспышка, вы уже в другом месте и в другое время. Так и пойдет – одно за другим. Попробуйте!
Сразу, может и не выйти – склеивать то, что давно разлетелось на осколки, раскатилось по темным углам и обросло пылью, трудно. Но что же такое жизнь, если в ней нет места памяти? Что это? Шаг из ниоткуда в никуда? Слово, сказанное бездумно, невпопад? Только не для меня!
На закате своих дней я вспоминаю и заново, а иногда и совсем по-новому, переживаю, то, что видел и слышал много лет назад, то, что так опрометчиво забыл. Но мне тогда было всего шесть лет, и мое будущее меня не особенно заботило. В те годы я очень шатко стоял на ногах. Я и подумать не мог, что когда-нибудь сам стану дедушкой.
Глава 1. Дедушка.
С четырех лет я начал болеть. Болела голова. Боль то усиливалась, то отпускала на короткое время, и я со страхом и слезами у горла ждал новой порции судорог. Не каждый взрослый это выдержит, мне же ничего другого не оставалось. Я и не помнил, и не знал, что бывает по-другому. И пока докторам не давались даже причины моих недугов, я привыкал жить со слезами на глазах. Мне немного помогали большие горькие таблетки, которые я изредка; мама говорила, что они очень вредные; принимал, чтобы уснуть. И еще у меня был Шкаф. В моей комнате стоял огромный старый шкаф блестящего черного цвета, и когда мамы с бабушкой не было дома, я залезал внутрь, забивался в левый угол, между тяжелой каракулевой шубой и прохладной гладкой стенкой, закидывал ноги вязаными кофтами и сидел так долго-долго, ловя в полумраке зеркала на двери свои очертания, и слушая приглушенное тиканье часов в комнате. Я словно бы переставал быть собой, становился частью одежды, пахнущей лавандой и нафталином, и боль отступала.
Приходила мама или бабушка, двери шкафа с грохотом разлетались в разные стороны и меня ревущего выволакивали на свет, под открытую форточку. Мои родные считали, что сидение в шкафу и есть корень всех моих бед, а как же иначе: «Замкнутое пространство, нет свежего воздуха». Они не спрашивали себя, почему я это делаю? Они же знали, что я странный ребенок. А я, как не силился, не мог все им объяснить – в пять лет я ни слова не умел сказать. Я не был отсталым, просто чтобы что-то сказать, нужно, прежде всего, это обдумать, а я не мог.
Попробуйте хотя бы минуту не думать ни о чем, ни-о-чем. Не выйдет! Все равно будете думать, о том, чтобы ни о чем не думать. Так как же мне было что-то обдумывать, если боль засела в моей голове, и со скрипом врывалась в виски: «Вот-она-я, вот-она-я, вот-я, вот-я…»?
Часы в моей комнате тикали устойчиво и ровно, и время мое шло к шести. Мама с бабушкой начали вести между собой длинные и тяжелые разговоры о моем будущем обучении. Бабушка склоняла маму к тому, что для таких, как я, есть специальные школы, в которых дети и учатся, и лечатся, и живут; и там работают люди, привычные к постоянному детскому плачу. На что мама довольно резко отвечала ей, что для таких, как бабушка тоже есть специальные дома, где нет никакого детского плача, и даже можно найти себе пару, чтобы станцевать вальс и чарльстон, так, «как сегодня уже никто не танцует». После этого бабушка хлопала дверью и надолго уходила в свою комнату, а мама садилась рядом со мной, гладила меня по голове и плакала.
В конце концов, они договорились. Однажды бабушка куда-то исчезла, а с нами стал жить какой-то странный дедушка. Мама сказала, что это наш дедушка, раньше они жили все вместе – мама, бабушка и дедушка. Потом бабушка и дедушка крупно поругались, и дедушка уехал жить в другой город, а сейчас они с бабушкой поменялись домами. Дедушка с порога поднял меня на руки, прижал к своим усам, от которых пахло бензином и табаком; это я потом узнал, что это бензин и табак, а тогда меня просто обдало волной нового резкого запаха; и сказал: «Вот он, этот мальчик, а ну пойдем, потолкуем. Как тебя зовут?». Я прижал ладони к вискам, закрыл глаза и покачал головой, что значило: «Не могу, больно».
– Пап, отпусти его, а то он опять заплачет, – укоризненно