Ведьмин век. Марина и Сергей Дяченко
экзамен сдай, отвлечешься…
– Клав, ты, это, прости, но вы с ней хоть раз, это… были?..
…Потом он дождался, пока опустеет кладбище.
Люди, еще недавно бывшие скорбной процессией, теперь понемногу тянулись к выходу; один только Юлек Митец отстал, растерянно оглядываясь в поисках Клава. Не нашел, бегом догнал ребят – подавленных и возбужденных одновременно. Дюнкиной матери уже не было видно – за ней захлопнулась дверца машины…
Все эти люди перестали интересовать Клава много часов назад. «Иметь совесть» – значит быть последовательным в своем эгоизме.
Вечерело. Сильно, густо, тяжело пахли увядающие цветы.
– Дюнка, – сказал он, опускаясь на колени. – Дюнка, я хотел сказать тебе, что мы поженимся после экзаменов… Не прогоняй меня. Можно, я тут посижу?
Мягкое закатное небо. Примиряющие голоса цикад.
– Дюнка…
Он не нашел слов.
Возможно, он хотел сказать, что непростительно привык к ее любви. Что слишком часто позволял себе высокомерно отмахиваться – приходи завтра. Что она была для него наполовину вещью, наполовину ребенком. Что он не знает, как себя наказать. И поможет ли самое страшное наказание…
И тогда он сказал то, что счел нужным. Что считал единственно правильным и естественным.
– Дюн, я клянусь тебе никогда и никого, кроме тебя, не любить.
Ветер ли тронул верхушку темной кладбищенской елки? Или Дюнка, смотревшая оттуда, бурно завозмущалась, затрясла мокрыми волосами, возмущенно вздернула заострившийся нос?
– Я сказал, – прошептал он неслышно. – Прости.
За спиной у него треснула ветка. Он напрягся, медленно сосчитал до пяти – и обернулся.
Он не запомнил всех, кто был на похоронах – но почему-то был уверен, что именно этого старика там не было. Мятый темный костюм, разбитые ботинки – может быть, кладбищенский сторож?.. У бродяги, промышляющего пустыми бутылками, определенно не может быть такого волевого лица. И такого ясного взгляда.
– Я лум, – сказал старик, будто отвечая на беззвучный вопрос. – Не беспокойся.
Лум. Утешитель на кладбище. Говорят, что ремесло это происходит от какой-то забытой ныне веры. От служителей, когда-то находивших слова для самых больных, самых обескровленных потерей душ. Родители Дюнки не прибегли к услугам лума, гордо не пожелали делить ношу собственного горя; возможно, старик решил, что отбившийся от процессии Клав станет его клиентом.
– Нет, – Клав отвернулся. – Спасибо, но… Я не верю во все это. Мне не надо. Я сам.
– Во что ты не веришь? – удивился старик.
– Я хочу быть один, – сказал Клав шепотом. – С… ней. Пожалуйста, уйдите.
– Ты не прав, – старик вздохнул. – Ты не прав… но я уже ухожу. Только…
Клав досадливо поднял голову.
– Только, – старик пожевал губами, будто пытаясь на вкус подобрать нужное слово, – ты… делаешь, что делать нельзя. Ты ее тревожишь и зовешь. Ты ее держишь; тех, кто принадлежит тому миру, ни в коем случае нельзя тащить сюда. Нявки…
Клав дернулся:
– Уходите.
– Прощай…
Черные