Резня на Сухаревском рынке. Андрей Добров
продолжала гудеть от топота конных тысяч, круживших вокруг полуразрушенной глинобитной стены дворца.
«Боже, – подумал Иван. – Только бы не прорвались! Только бы не плен – снова. Только не это».
Он закрыл глаза и вспомнил, как Мирон, взвалив на спину, тащил его сквозь ночь. Верный, хороший Мирон. Все-таки вынес на своей спине…
– Спасибо, Мирон, – прошептал Скопин. – Дай тебе бог. А я награжу.
– Ништо, Иван Федорыч! – с натугой отвечал денщик. – Я уже привыкший вас таскать-то. Да и недалеко тут. Сейчас – домой. А там спать.
– А что, этот… который там был?.. Брат Нежданова?
– Бритый тот?
– Ага.
– Спугнул я его. Ушел он, Иван Федорович.
– Он меня немного порезал. Да ерунда. Главное, что не убил.
– Сейчас придем, посмотрим. А то и за врачом сбегать могу.
– Не надо, пусть он спит. Время позднее. Мы сами как-нибудь.
– Все, пришли, – сказал денщик, прислоняя Скопина к дверному косяку.
Иван стоял, тяжело привалясь, смотрел на небо.
– Вот черт! – произнес, наконец, Скопин. – Устал я, Мирон. А спать не хочется больше. Старался-старался, пил-пил… Все напрасно. Сатану, брат, не обманешь, от него не вырвешься. Он коли за кого взялся, ни в жизнь не отпустит. Так-то. Ну, тащи мое тело на кровать, посмотрим, чем все это закончится.
2
Бедная Маша
Маша боялась оставаться одна в этом старом двухэтажном доме, упрятанном в самое чрево Самотёки. И хотя недалеко шумел и сверкал фейерверками знаменитый парк Эрмитаж Лентовского, дом Михайлы Фомича Трегубова, казалось, вместе с древним садом и колодцем, с высоким забором и тяжелыми железными воротами был перенесен из другого места – скучного и тревожного. Из места, где все говорили вполголоса, а вещи жили своей собственной медленной жизнью, в которой люди были не хозяевами, а слугами. После того как старая Полина умерла, Маша одна осталась ухаживать за дядиной коллекцией. Вернее, за той только частью, которую Михайла Фомич выставлял в трех нижних комнатах, где изредка принимал гостей.
С раннего утра Маша аккуратно смахивала с бронзовых статуэток пыль метёлкой из страусиных перьев, открывала дверцы стеклянных горок и протирала фланелевым лоскутком китайские фарфоровые чашки, осторожно перелистывала страницы старинных книг, проверяя, не появились ли на них серые пятнышки плесени. Помыв полы и приготовив скромный обед, Маша садилась на табурет у окна, забранного прочной стальной решеткой, отодвигала плотную гардину и смотрела на улицу. Теперь, осенью, когда деревья сбросили листву, можно было увидеть забор, а поверх него – крыши соседних домов. Дальше – небо и маковку церкви.
Туда, «в город», Михайла Фомич отпускал девушку только по воскресеньям, в церковь, да раз в три дня по ближним лавкам на Селезнёвке – купить продукты. Да и то не дольше, чем на час. Если Маша опаздывала, дядя страшно сердился, кричал, потом краснел и начинал хрипло кашлять. Отдышавшись, он грозил отправить Машу послушницей в монастырь. А Маша боялась состариться