История одного города. Господа Головлевы. Михаил Салтыков-Щедрин
лучше бы тебе, древнему старику, с правдой дома сидеть, чем беду на себя наклиќать!
– Нет! мне с правдой дома сидеть не приходится! потому она, правда-матушка, непоседлива! Ты глядишь: как бы в избу да на полати влезти, ан она, правда-матушка, из избы вон гонит… вот что!
– Что ж! по мне пожалуй! Только как бы ей, правде-то твоей, не набежать на рожон!
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне, и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», – прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко понял, что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
Еще через три дня Евсеич пришел к бригадиру в третий раз и сказал:
– А ведомо ли тебе, старому псу…
Но не успел он еще порядком рот разинуть, как бригадир, в свою очередь, гаркнул:
– Одеть дурака в кандалы!
Надели на Евсеича арестантский убор и, «подобно невесте, навстречу жениха грядущей», повели, в сопровождении двух престарелых инвалидов, на съезжую. По мере того как кортеж приближался, толпы глуповцев расступались и давали дорогу.
– Небось, Евсеич, небось! – раздавалось кругом. – С правдой тебе везде будет жить хорошо!
Он же кланялся на все стороны и говорил:
– Простите, атаманы-молодцы! ежели кого обидел, и ежели перед кем согрешил, и ежели кому неправду сказал… все простите!
– Бог простит! – слышалось в ответ.
– И ежели перед начальством согрубил… и ежели в зачинщиках был… и в том, Христа ради, простите!
– Бог простит!
С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли. Однако строгость бригадира все-таки оказала лишь временное действие. На несколько дней город действительно попритих, но так как хлеба все не было («нет этой нужды горше!» – говорит летописец), то волею-неволею опять пришлось глуповцам собраться около колокольни. Смотрел бригадир с своего крылечка на это глуповское «бунтовское неистовство» и думал: «Вот бы теперь горошком – раз-раз-раз – и се не бе!» Но глуповцам приходилось не до бунтовства. Собрались они, начали тихим манером сговариваться, как бы им «о себе промыслить», но никаких новых выдумок измыслить не могли, кроме того, что опять выбрали ходока.
Новый ходок, Пахомыч, взглянул на дело несколько иными глазами, нежели несчастный его предшественник. Он понял так, что теперь самое верное средство – это начать во все места просьбы писать.
– Знаю я одного человечка, – обратился он к глуповцам, – не к нему ли нам наперед поклониться сходить?
Услышав эту речь, большинство обрадовалось. Как ни велика была «нужа», но всем как будто полегчало при мысли, что есть где-то какой-то человек, который готов за всех «стараться». Что без «старанья» не обойдешься – это одинаково сознавалось всеми; но всякому казалось