Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка. Виктор Мануйлов
и репортером, ломал себе голову почти над теми же проблемами, пытаясь не замечать одного, переиначивать другое, а живые человеческие судьбы подменять красивыми картинками из будущего. Если бы он писал в своих репортажах и очерках все, что он видел и думал об увиденном, то графически получалась бы кривая, но непрерывная линия. А если выбросить все то, что выбросил бы потом редактор и цензор, то линия бы разорвалась во многих местах: одни пики и впадины кривой исчезли бы, другие заняли бы их место и приняли бы их форму, но стыки все равно были бы видны, как видны они были в повестях и рассказах Гната Запорожца.
Алексея Петровича так захватил азарт расшифровки действительного смысла недомолвок и разрывов в живой ткани языка автора, его невольного любования обычаями и традициями бесхитростной жизни своего народа, его упорного нежелания принимать происходящие на селе перемены, что не заметил, как подошло время ужина.
Звать его на ужин пришла Ляля.
– Папа, мама велела передать, что через десять минут ужинать.
– А-а, ну да, хорошо, я понял. Скажи маме, что сейчас приду, – пробормотал Алексей Петрович, записывая в блокнот обрывки мыслей, возникающих по ходу повторного чтения рассказов.
– А можно, я пока побуду с тобой?
– Разумеется, можно, – разрешил Алексей Петрович, мельком глянул на дочь, встретился с ее внимательно-любопытными светло-карими – своими! – глазами, но тут же, почему-то смутившись, снова уткнулся в книгу.
Через минуту что-то заставило его вновь поднять голову.
Ляля сидела на краешке дивана, прямая спина, руки на коленях теребят складку ситцевого домашнего платьица, толстая темно-русая коса перекинута через плечо, острые ключицы и едва пробивающиеся груди, но в детском лице так много взрослой серьезности… нет, не столько серьезности, сколько, пожалуй, монашеской отрешенности или чего-то в этом роде… Вот такие же выражения лиц он видел у детей старообрядцев: страх и недоверие, затаенное страдание и, в то же время, что-то жесткое, непреклонное, почти фанатичное…
Алексею Петровичу стало не по себе, он отложил книгу, неуверенно взял в свою руку тонкую руку дочери, спросил:
– Что-нибудь случилось, малыш?
– Н-нет, ничего, папа, – встряхнула головой Ляля, и в это мгновение стала похожа на него самого, каким он, Алешка, был в далеком детстве: смесь упрямства и желания кому-то излить свою душу.
– Но я же вижу, – тихо произнес Алексей Петрович, и голос его дрогнул от жалости и сострадания. – Расскажи мне, может быть, я смогу тебе помочь.
Ляля закусила нижнюю губу, тихо спросила:
– А ты не будешь смеяться?
– Ну что ты, малыш! Как можно!
– Я… Ну, в общем… – никак не могла начать Ляля трудный для нее разговор. – Короче говоря, у нас есть в классе мальчик… Он… он почти отличник: у него только две четверки за первое полугодие… И комсомолец он очень сознательный. Вот… А у него папа… его арестовали.