Марфа Васильевна. Таинственная юродивая. Киевская ведьма. В. Ф. Потапов
тывала подбородок; томные глаза горели необыкновенным огнем; на белом лице его играл румянец молодости, который противоречил желтым впалым физиономиям петиметров нашего времени. На нем было короткое зеленое полукафтанье из тонкого фряжского сукна, сверх которого накинутый небрежно охабень[1] рисовал стройный стан юноши, малиновая, опушенная соболем, шапка покрывала его голову. Это был Иоанн, сын ладожского наместника.
Соскочивши с коня, молодой человек подошел к воротам и несколько раз ударил железным кольцом о медную бляху; вскоре на дворе послышались шаги, и высокий, сухощавый мужик отворил калитку. Иоанн, отдавши лошадь привратнику, в темноте вбежал через высокое крыльцо в сени и потом, тихо отворив дверь, вошел в довольно просторную светлицу. Около стен светлицы тянулись широкие дубовые скамьи; в переднем углу в большом киоте сияли иконы, унизанные жемчугом и дорогими камнями; под киотом висела алая бархатная пелена, шитая золотом; пред иконами горело несколько серебряных лампад. За дубовым столом, покрытым дорогою скатертью, сидел старец в богатом парчовом полукафтанье; правая рука его подпирала украшенную сединами голову; глаза были устремлены на большую книгу в кожаном переплете, которая лежала перед ним на столе. То был почтенный и всеми уважаемый наместник Ладоги.
Когда Иоанн вошел в светлицу, старик слабым голосом произнес: «Господи! да не яростию Твоею обличиши мя, ни же гневом Твоим накажеши мя!..» Увидев сына, он оставил чтение. Иоанн, сбросивши охабень, набожно помолился иконам, почтительно поцеловал руку отца и безмолвно сел на скамью.
– Давно, Иоанн, давно я не видал тебя… – сказал наместник ласковым голосом, сквозь который явно просвечивала искра упрека.
– Батюшка! – начал юноша дрожащим голосом. – Батюшка, я виноват пред тобою, очень виноват!
– Имей терпение, сын мой, выслушать меня! Мне давно хотелось поговорить с тобою о многом. – Старик остановился на несколько минут, как бы желая собраться с мыслями, и потом продолжал: – После смерти твоей матери ты один был мне утешением в горестном одиночестве; все мои надежды, все желания, все радости я полагал в одном тебе; я лелеял тебя, как нежный цветок, привезенный из восточных стран; хранил, как драгоценный перл, в сравнении с которым ничтожны все сокровища мира, и надежды мои оправдались: ты был добрым, послушным сыном; мою волю почитал ты священным для себя законом; ты радовался, когда я был весел, а в грустные минуты мешал свои слезы с моими слезами. Суди же, каково мне было лишиться такого сына!.. – Старик отер выкатившуюся слезу. – С некоторого времени обыкновенная веселость твоя пропала: все, что прежде тебе нравилось, что занимало, – все тебе наскучило; ты убегаешь от людей, убегаешь от меня… Неужели на душе твоей лежит ужасное преступление, которое ты страшишься открыть? Или ты уже не уверен более в любви моей? Разве сердце отца было когда-нибудь для тебя закрыто? Разве твои горести были иногда для него нечувствительны? разве он недостоин твоей доверенности?.. О, Иоанн, Иоанн! Ты разлюбил меня!
– Батюшка! – сказал юноша, потупив глаза. – Батюшка! Я огорчил тебя! Чувствую, что недостоин любви твоей и своею недоверчивостью оскорбил священные права родителя; но успокойся, будь уверен, что я никогда не переставал любить тебя, а душа моя так же чиста, как пламенна любовь к тебе. Выслушай и потом будь судьей моим. Уже скоро год тому, как я в последний раз, по твоему приказанию, ездил в Новгород с грамотою к дяде и прожил там против обыкновения гораздо долее; этому были особенные причины: привыкнув всегда находиться вместе с тобою, я по приезде туда скучал, и если бы ласки доброго дяди не обязывали меня послушанием – я тотчас бы полетел назад, в Ладогу. Таким образом, живя в Новгороде против желания, я находил отраду только в том, что ежедневно ходил в Софийский храм, где мог думать о тебе и молиться за тебя, родитель мой! Однажды, по обыкновению моему, я отправился в собор; день был праздничный, и народ толпами стекался со всех сторон; мимо меня прошла какая-то незнакомка под покрывалом, сопровождаемая старухою. Хотя я не видал ее лица, но какой-то невольный трепет пробежал по всему моему телу, какой-то тайный голос шептал мне: вот она, вот та, которая должна быть спутницею твоей жизни; люби ее… и я уже любил… Незнакомка остановилась перед иконою Спасителя, начала молиться и в это время откинула покрывало. Родитель мой! Не требуй от меня объяснения тех чувств, которые волновали мою душу. Незнакомка была невыразима: небесные глаза, обращенные на образ Спасителя, щеки, которые горели необыкновенным румянцем, движение розовых губ, которые произносили молитвы, слезы, которые, подобно перлам, сверкали на ее ланитах, все, все окружало ее каким-то величием; я не сводил глаз с нее и не скрою от тебя, родитель мой, что впервые в жизнь мою не слыхал божественного пения и забывал молиться. Обедня кончилась, и красавица, которая в продолжение божественной службы не обращала ни на кого внимания, выходила вон из церкви, сопровождаемая старухою. В это время глаза наши встретились, и, может быть, этот взор высказал бы многое; но тут старуха шепнула незнакомке что-то на ухо, щеки ее зарделись румянцем, покрывало упало, и они удалились. Боясь оскорбить ее, я не смел следовать за нею, но я видел, что черные пламенные глаза ее сквозь воздушный покров устремлялись часто на меня…
1