Поезд пишет пароходу. Анна Лихтикман
накидывается на меня перед рассветом. Я просыпаюсь с колотящимся сердцем и лежу в темноте, стараясь глубоко дышать. Почему я здесь? Почему ничего не предпринимаю? Неужели я всю жизнь теперь буду жить вот так, скрываясь как преступник? Я вспоминаю лицо Пчелки на больничной подушке – первое, что увидел тогда, открыв глаза. Мы лежали на соседних койках, и я слышал, как врачи сказали, что теперь он дышит сам. Дождавшись, когда они уйдут, я откинул простыню и встал было, но голова закружилась. Стало ясно, что безопаснее будет, если я проползу эти несколько метров до его кровати. На мне была моя одежда, значит, со мной все обошлось, а вот Пчелка был в больничной распашонке. Я начал подниматься на ноги, используя в качестве опоры его капельницу. Казалось, вот-вот он откроет один глаз и расхохочется. Согласен, стоящее было бы зрелище: сэр Даниэль кряхтит и ползает на карачках. Но он все еще спал, и я наконец встал над его кроватью и увидел его лицо, и, если бы не понимал, что нужно смываться, стоял бы там до сих пор и смотрел. Я не мог вспомнить, были ли у него прыщи или раздражения от бритья, но точно знал, что еще вчера его лицо было нормальным, человеческим, а не таким… Каким? Умытым? Ясным? А еще, казалось, что ему невозможно теперь навредить. Я смотрел на него долго, понимая, что у меня появилось что-то вроде религии. Если теперь я встречу на улице тех блаженненьких, кто разносит брошюрки и задает для затравки вопросы вроде: «Знаете ли вы, зачем мы живем?» или «Как сделать так, чтобы все были счастливы?», – я скажу: «Конечно, знаю! Нам нужно попытаться добыть вот это». И если они вежливо попросят, чтобы я объяснил им, хотя бы неточно и отдаленно, что я имею в виду, – я произнесу лишь одно слово, да, неточное, но наиболее близкое к тому, что я видел:
«Тишина».
Я забыл, что она у меня когда-то была, и, пока не увидел спящего Пчелку, не понимал, что мне так трудно живется, потому что я уже три года живу без тишины.
Я могу рассказать, что произошло: три года назад умерла Ноа. Это все.
Синим на синем
Ее отец с тех пор полностью изменился. Отсидев шиву [2], он так и не сбрил бороду и не снял кипу. Наверное, он и от меня ожидал чего-то подобного, он очень удивился, когда я, лишь только закончился срок съема квартиры, немедленно нашел работу в Тель-Авиве и уехал.
Я устроился копирайтером в ивент-агентство, в конце концов, она ведь хотела именно этого: чтобы я придумывал. Она любила меня придумывающим, все подбивала сесть и писать роман, а мне скучно было писать, когда рядом она. Она любила книги, прочла их намного больше, чем я, – плохих и хороших, иногда совсем неожиданных. Рассказала мне как-то, что в отрочестве читала Паустовского в переводе на иврит. Она называла его Пау Стовски, но помнила оттуда все: войну, теплушки, черную оспу. Мой роман был долгосрочным планом, а пока что она постоянно требовала, чтобы я давал всему имена, словно она Бог, а я Адам. «Как называется этот камень?» (Мы валяемся на пляже, и она мешает мне читать.) «Как назовем эту слепенькую
2
Семь дней траура, отсчет которых начинается со дня похорон. Во время шивы близкие родственники умершего не выходят из дома и принимают соболезнования приходящих к ним друзей.