На другом берегу утра. Бестиарий Святого Фомы. Дарья Вильке
вот-вот закончится.
Это значит – отдай ему лучшее место, откуда видно весь сад, отдай самый большой кусок торта, отдай любимую бадминтонную ракетку.
Это значит – шёпот, который я всегда слышу, даже если и говорят очень тихо, «он скоро умрёт, ему недолго осталось».
Всю жизнь я жду, что он вот-вот умрёт. Плетусь за ним. Ловлю знаки, представляю, как будет без него. И ненавижу. Трудно жить и ждать смерти старшего брата. А ещё труднее ненавидеть его за то, что он всё время впереди. И никак не закончится. Он будто бы стоит в дверях автобуса и мешает тебе выйти. И хочется сбросить его с верхотуры вниз, чтоб не ждать мучительно – а чтоб сразу. Навсегда.
«Ты красивый», – говорит он и протягивает руку к моей щеке.
А я всегда отшатываюсь. Мне кажется, когда ты ждёшь, что он вот-вот умрёт, он уже как бы умер и обязательно его рука окажется холодной. Я с детства боюсь, что он до меня дотронется. Словно если я почувствую его пальцы, он сможет забрать меня туда, куда скоро уйдёт. Когда мы играли, я всегда старался держаться от него подальше – да и играли мы, по правде говоря, только если папа говорил мне укоризненно «ну что же ты, поиграй с братом, что вы как чужие». Папа так и не понял, что нельзя быть родным с кем-то, кто с детства уходит. Чьей смерти все ждут каждый день.
«Ты красивый». Вечером я всегда лежал и думал, правда ли это. Или он просто хочет подмазаться. Хотя я, наверное, ничего. Покрасивее него, уж точно. У него совсем редкие, хрустально-ломкие волосы и через всю голову тянется длинный волнистый шрам. Когда он нервничает, то шрам багровеет, словно наливаясь откуда-то изнутри кровью. И тогда удивляешься, что в нём столько крови – секунду назад он был полупрозрачным, а на виске противно билась светло-голубым ручьём тонкая жилка.
Иногда мне кажется, что это и не брат мне вовсе, не родственник. Потому что половину детства я его совсем не помню – он всё время лежал в больницах. И отнимал маму – потому что «я же не могу бросить его там одного…».
Я лежал в своей комнате, отвернувшись к стене, рассматривал завитушки на обоях и думал – что толку от моей красоты. И от оценок в школе. Можно быть каким угодно умным и красивым, но если рядом – он – то ты никогда не станешь первым. Он всегда будет отбирать у тебя всё.
Однажды мы сидели с ним во дворе. Была весна и в тени надо было сжаться в комочек, чтоб не замерзнуть, а если выйти на солнце, можно было запариться. Воздух у самого подъезда, там, где на клумбе растут фиолетовые и розовые салютики, пах расколотым на кусочки льдом и чуть-чуть – укропом.
– Идите, погуляйте, – сказала мама, – не мешайтесь под ногами.
Когда вот-вот должны прийти гости, она выгоняет нас. А я, может, хотел бы остаться с ней. И, может, помочь. Но мне нельзя – мне надо работать нянькой. Ведь он никак не может сидеть во дворе один.
– Однажды в гавань вошёл корабль, не такой, как другие, – певуче вдруг начал он. – Все заметили это сразу, принюхавшись. Корабли – и люди – ведь как собаки: они принюхиваются осторожно поначалу, стараются разобрать в запахе чужестранца что-то своё, знакомое, чтоб расшифровать его и распотрошить на волокна, понятные и простые. От всех кораблей пахло углём или мазутом, деревянными полами и просмоленными мачтами, тяжелыми, хлопающими на ветру парусами. От этого пахло мятой. Или вербеной. Нет, всё-таки мятой, какой-то особенной, с зубчиками по краям плотного крепкого листа, ярко-зеленой, глянцевой, что узнаётся даже в морском просоленном воздухе. Казалось, весь корабль скроен из этой мяты – так он пах – и не уступить ему место, подвинувшись чуть-чуть, невозможно…
И заткнулся. Вроде как чтоб набрать в лёгкие побольше воздуха – и снова говорить. Мне сразу показалось, что запахло мятой. Что мятой пахло от него – от щёк, от выглаженного мамой воротничка рубашки, от мягких ладоней.
– Что за бред? – зло бросил я, так зло как только мог, чтоб перебить этот мятный запах.
– Сказка, – сказал он и посмотрел мне прямо в глаза.
Я ненавижу, когда он смотрит мне в глаза, потому что боюсь оскользнуться и провалиться в его – они такие же ломко-хрустальные, как и он сам, небесно-голубые. А на радужке, если присмотреться, маленькие жёлтые крапинки, как у кошек.
– Дебильная сказка! – когда я говорю таким голосом, кажется, что я ругаюсь самыми бранными словами.
Мне хотелось, чтоб он сказал – нет, не идиотская. А я бы заорал на него, а он бы ответил – и тогда я его ударил бы. Толкнул бы в плечо. Спихнул бы со скамейки. Или ещё что-нибудь сделал бы. Но он просто согласился – «и вправду, дебильная» – и улыбнулся обезоруживающе. Он всегда так – с ним никогда не получается поссориться, даже если хочется. И подраться не получается. Поэтому я изо всех сил саданул ладонью по скамейке, так сильно, что содрал кожу на подушечках.
Бывают люди-драконы и люди-собаки, люди-волки и люди-свиньи, люди-кошки и люди-рыбы. Всякие бывают, но реже всего – люди-люди. Почти никогда не бывают люди-люди. Потому что все рождаются людьми-драконами, людьми-собаками, людьми-волками