Волосатая обезьяна. Юджин О’Нил
ему морду разобью!
Все угрожающе толпятся вокруг Лонга.
Янки (добродушно-презрительным голосом). Эй вы, легче! Оставьте его в покое. Он даже кулака не стоит. Пей, ребята! Вот так – чья бы то ни была бутылка.
Долго тянет из бутылки. Все пьют с ним. В одно мгновенье в толпе снова вспыхивают прежние веселые и беспечные крики, добродушное похлопыванье друг друга по спине и громкий говор.
Падди (сидевший все это время не шевелясь и мигая старческими глазами, вдруг кричит голосом, полным долго накоплявшейся в нем горечи). Мы, говоришь ты, двигаем этот пароход? Так, что ли? Мы, говоришь ты, здесь на своем месте? Так? Ну, а если так, то сжалься, Господь, над нами!
Сидя, он раскачивается взад и вперед, и его голос поднимается до высоких жалостных нот. Все смотрят на него с удивлением, но внимательно.
О, если бы вернулись дни моей юности! Те дни, когда были славные корабли-клипера с мачтами до самого неба! На этих судах плавали смелые матросы, дети самого океана – словно само море носило их в чреве своем. О, где эти люди с белой, чистой кожей, с ясными глазами, стройные, как сосны, с могучей грудью? Какие это были смелые и храбрые моряки! Мы ходили далеко, очень далеко, мы огибали мыс Горн. Ранним утром, при крепком ветре, мы ставили все паруса и беззаботно пели веселые песни. Земля скоро исчезала из виду, но мы только смеялись и никогда не оглядывались назад. Мы жили только настоящим. Мы были свободным, независимым племенем. Я думаю, что только рабы думают о том дне, который прошел, или о том, что придет, и принесет им старость, как мне. (С необыкновенным возбуждением.) О, если бы опять нестись к югу, разрезая безбрежное море! Муссон надувает паруса. И днем и ночью, когда пена на гребнях волн горит огнем, а небо сверкает звездами. Или в полнолуние, когда судно плывет сквозь серый полумрак, когда на нем ни звука, когда все объято сладкой дремой, и можно подумать, что это корабль-привидение, Летучий Голландец, никогда не заглядывающий ни в один порт… А дни… когда теплое солнышко сверкает над огромной палубой, согревает кровь, а ветер, бороздящий блестящую зелень океана, вливается, как крепкое вино, в грудь!.. Работа? Да, тяжелая была у нас работа! Но кто на нее жаловался? Мы трудились на свежем воздухе. От нас требовались ловкость и уменье. А кончился трудовой день, отстоял собачью вахту, закуришь трубочку – и начинается жизнь! И вдруг – земля! Видишь горы Южной Америки, купающие свои белые вершины в зареве заходящего солнца.
Его восторг внезапно спадает, и он продолжает голосом, в котором слышны горечь и досада.
Э, да что пользы толковать?! Это все равно что шепот мертвеца. (К Янки, с укором.) Вот в наши дни мужчина на корабле был на своем месте, а не теперь. Тогда судно было частью моря, а человек – частью судна, и все трое составляли одно целое. (Укоризненно-злобным тоном.) Эх, Янки! Вот где ты нашел себе место: в этом черном дыму, который поганит океан и палубу; среди этих проклятых машин, которые стучат, все трясут и расшатывают; в этом погребе без луча света, без капли чистого воздуха; в этой дыре, где легкие засоряются угольной пылью, где у людей разбиты спины и сердца; здесь ты нашел себе место, в этой адовой кочегарке, где мы набиваем ненасытную утробу