Ола. Андрей Валентинов
рыцаря начало звенеть аккурат после полудня, когда в церквушке, мимо которой мы как раз проезжали, колокол ударил. Гнусно так звякнул – треснутый поди! Может, оттого и в ушах у него зазвенело?
Об этом всем Дон Саладо нам тут же сообщить изволил, да внимания мы, признаться, не обратили. И вправду – звенит, и звенит, оно, между прочим, к деньгам, особливо ежели в левом ухе.
Не обратили, а зря!
– Итак, сударь, вы пикаро, да еще с Берега, – подытожил сеньор лисенсиат Алессандро Мария Рохас.
– Осуждать станете? – покосился я на него не без любопытства. – Контрабандист, да законы не почитаю?
Хоть он и лисенсиат, в Саламанке и Париже учился, а обычный, вроде, парень. Ну, усики, словно три дня не умывался, ну, горячий очень. Зато ведь не трус! И не дурак вроде.
…Ехали мы теперь втроем – по пути оказалось. Я на Куло своем поганом, Дон Саладо – на коньке-недомерке, а толстячок – на муле. Крепкий такой мул, большой. Мне за моего Задницу даже стыдно стало…
– Осуждать? – задумался лисенсиат. – Нет, не стану, Начо. Не стану…
И снова думать начал. Я и не мешал – человек он оказался такой: кричит, шумит – а после соображать начинает, гаснет вроде. Слыхал я как-то, что таких холериками зовут, это значит, будто холера на них накатывает – потрясет да бросит.
Дон Саладо тоже беседой нас не баловал – в ушах у него звенело. Ехал себе – и ехал.
Ну и ладно.
– Законы наши, Начо, весьма несовершенны, – подумав, продолжил толстячок. – Об этом я уже как-то упомянул, однако добавлю: они порой несправедливо жестоки…
И снова замолчал. А мне интересно стало.
– Такие, как вы, делают доброе дело – благодаря этому во всей Испании нет недостатка в самом необходимом. Увы, ремесла, да и промыслы у нас развиваются слишком медленно. Так что контрабанда нас, по сути, спасает – вопреки, увы, законам.
Вот как! Я даже приосанился. То, что мы Калабрийцам доброе дело делаем – это я и сам знал, но когда такое ученый человек признает!
То-то!
– И еще добавлю: самые жестокие законы – отнюдь не самые древние, как можно было бы подумать. Увы, наш век, которые отчего-то итальянцы назвали Ренессансом, дает примеры невиданной жестокости и несправедливости. Вы о Супреме[26] слыхали, Начо?
Не хотел – а вздрогнул. Отвернулся, на ветряк дохлый поглядел.
«Ты слыхал о Супреме, Начо?» – спросил меня тогда падре Рикардо. Грустно так спросил. А после улыбнулся – тоже грустно…
– Эти, зелененькие, которые?[27] – не глядя на сеньора лисенсиата, ответил я. – Фратины?[28] Чего-то слыхал…
– Вот и я слыхал, Начо…
Странное дело! Ему-то что до этих зелененьких? Не марран[29] ведь, не мориск. Не священник даже…
…И вообще, чудной парень. То есть, не сам по себе. А вот куда и зачем едет? Говорит, в Севилью (потому и по пути нам оказалось), да не просто – а к невесте. Вроде бы, доброе дело, но только какой же это жених о своей невесте даже словом не перемолвится? От иных спасу нет – и медальон с парсуной ейной покажет, и стихи всякие прочтет, и про приданое говорить-рассказывать станет. А этот сказал – и все. Отрезало словно! Загрустил – и думать стал.
Или
26
Супрема – трибунал Святейшей Инквизиции.
27
Зелененькие – служители инквизиции носили зеленые одеяния.
28
Фратина – от латинского «frater» («брат»). Слово имело пренебрежительный оттенок, звучало как «брателло».
29
Марран – крещеный еврей.