Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Часть 1. Мигель де Сервантес Сааведра
был думать, чтобы столь забавная история осталась искалеченною и незавершенною, – я был уверен, что ее поглотило или сокрыло коварное время, которое все на свете истребляет и пожирает. Кроме того, я полагал, что если в хранилище у Дон Кихота были найдены Энаресские нимфы и пастухи и Исцеление ревности – книги, столь недавно вышедшие в свет, то и его история не может быть весьма древней, и пусть даже она и не записана, все равно она должна быть памятна его односельчанам и всей ламанчской округе. Догадка эта волновала меня и усиливала во мне желание добиться точных и достоверных сведений о жизни и чудесных приключениях славного нашего испанца Дон Кихота Ламанчского, светоча и зерцала ламанчского рыцарства, первого, кто в наш век, в наше злосчастное время, возложил на себя бремена и обязанности странствующего воина, долженствовавшего заступаться за обиженных, помогать вдовам и оказывать покровительство девицам, тем отягощенным собственным девством особам, что, зажав в руке хлыст, разъезжали на иноходцах по горам и долам; в старину, и правда, были такие девы, которые, прожив до восьмидесяти лет и ни одной ночи не проспав под кровлей, ухитрялись, если только их не лишал невинности какой-нибудь недобрый человек, какой-нибудь разбойник с большой дороги или чудовищный великан, сходить в гроб такими же непорочными, как их родительницы. Словом, я утверждаю, что за это и многое другое неустрашимому нашему Дон Кихоту должно воздавать неустанную и громкую хвалу, а заодно следовало бы похвалить и меня – за труды и усилия, которые я потратил на то, чтобы отыскать конец занятной этой истории; впрочем, я вполне сознаю, что когда бы небо, случай и судьба мне не благоприятствовали, то род людской навеки был бы лишен развлечения и удовольствия, какое на протяжении почти двух часов может она доставить внимательному читателю. Конец же ее отыскался вот при каких обстоятельствах.
Однажды, идя в Толедо по улице Алькана, я обратил внимание на одного мальчугана, продававшего торговцу шелком тетради и старую бумагу, а как я большой охотник до чтения и читаю все подряд, даже клочки бумаги, подобранные на улице, то, побуждаемый врожденною этою склонностью, взял я у мальчика одну из тетрадей, которые он продавал, и по начертанию букв догадался, что это арабские буквы. Но догадаться-то я догадался, а прочитать не сумел, и вот стал я поглядывать, не идет ли мимо какой-нибудь мориск, который мог бы мне это прочесть, – кстати сказать, в Толедо такого рода переводчики попадаются на каждом шагу, так что если б даже мне понадобился переводчик с другого языка, повыше сортом и более древнего, то отыскать его не составило бы труда. В конце концов судьба свела меня с одним мориском, и как скоро я изложил ему свою просьбу, он взял в руки тетрадь, раскрыл ее на середине и, прочитав несколько строк, расхохотался. Я спросил, чему он смеется, и он мне ответил, что его насмешило примечание на полях. Я попросил его перевести.
– Здесь, на полях, написано вот что, – сказал он со смехом: – Дульсинея Тобосская, которой имя столь часто на страницах предлагаемой истории упоминается, была, говорят, великою мастерицею солить свинину и в рассуждении сего не имела себе равных во всей Ламанче.
Имя