Волхв. Джон Фаулз
или сборщик смолы. Таким мир был до появления техники, а может – и до человека, и каждое мелкое событие – пролетел сорокопут, попалась незнакомая тропинка, завиднелся в морской дали каик[19] – приобретало несоразмерную значимость, оттененное, выделенное, одушевленное одиночеством. Нигде больше нет такого блаженного, чисто южного одиночества. Страх был чужд острову. Если его кто-то заколдовал, то нимфы, а не чудовища.
Прогулками я спасался от школы лорда Байрона с ее душной атмосферой. Прежде всего в самом этом занятии – преподавать в пансионе с программой, составленной по образцу Итона и Харроу, чуть севернее места, где Клитемнестра убила Агамемнона, – было нечто неистребимо абсурдное. Правда, профессиональный уровень учителей, заложников страны, в которой всего два университета, Митфорд явно недооценил, а ученики сами по себе ничем не отличались от своих сверстников в любой точке земного шара. Но к моему предмету они подходили слишком утилитарно. Интересовала их не литература, а техника. Пытаешься читать им поэта, именем которого названа школа, – зевают; объясняешь, как называются по-английски детали автомобиля, – приходится за уши вытаскивать их из класса после звонка; то и дело они подсовывали мне американские руководства, пестрящие терминами, в которых я находил столько же истинно греческого, сколько в детских физиономиях, жаждущих, чтобы я пересказал им текст своими словами.
И ребята, и учителя тяготились жизнью на острове. Он был для них чем-то вроде исправительного поселения, куда они угодили по доверчивости и где надо работать, работать, работать. Я-то ждал, что нравы тут будут гораздо мягче, чем в английских школах; оказалось – наоборот. Самое смешное – считалось, что именно эта неукоснительная дисциплина, кротовья неспособность оглянуться вокруг и делает школу типично английской. Может, грекам, пресыщенным самыми красивыми в мире пейзажами, и полезно посидеть в подобном муравейнике; я же просто не знал, куда деваться.
Один или два преподавателя говорили по-английски, многие – по-французски, но сойтись с ними мне не удавалось. Единственным, с кем можно было общаться, оказался Димитриадис, второй учитель английского, – исключительно потому, что владел языком свободнее прочих. Понимал длинные фразы.
Он сводил меня в кофейню, в таверны, и я стал разбираться в местной кухне и народных напевах. Но днем деревня почему-то выглядела убого. Множество заколоченных вилл; редкие прохожие на тенистых улочках; приличная еда только в двух харчевнях, где видишь все те же лица линялой левантийской провинции, скорее из времен Оттоманской империи и Бальзака в феске, чем из 1950-х. Митфорд был прав: жуткая дыра. Раз-другой я зашел в рыбацкий кабачок. Там было веселее, но на меня смотрели косо; да и в греческом я не достиг таких вершин, чтобы понимать местный диалект.
Я спрашивал о человеке, с которым Митфорд поссорился, но все говорили, что ни о нем, ни о ссоре ничего не знают; не знают и о «зале ожидания». Митфорд явно не вылезал
19
Так в Средиземноморье называют парусные суда небольшого размера.