Андрей Курбский. Николай Фудель
бы меня или продали Ивану – он много отдал бы за меня и золота, и пленных!» Впереди маячила высокая фигура Радзивилла. «Он подарил мне новое суконное платье и саблю и дал сто талеров. Он накормил моих людей и вернул кое-что, отнятое у них немцами. Сапоги Келемета, например… Почему? Он должен ненавидеть меня как идолопоклонника – так, кажется, лютеране нас обзывают, – а он зовет меня обедать в свой шатер. Тяжело креститься при нем перед едой… Да, я обедаю с ним, но я пленник все равно…»
Они ехали дорогой вдоль реки Гауи, сквозь зеленое дыхание весенних лесов, которые то отступали, то оттесняли отряд к береговому обрыву, и тогда ноздри ловили ветерок с воды, запахи тины, нагретых песков на отмели; в заливе белели кувшинки. Вечерело, в тихой воде догорали высокие облака. «Вот этот мыс знаком, и эта колода у колеи», – думал Курбский. Он знал эту дорогу – здесь прошла, догоняя ливонцев, конница Петра Шереметева, по обочинам валялись порубленные тела, в одном месте – кучей, и люди Курбского, качая головами, одобрительно усмехались: «Знатно поработал здесь Петр!» Это было четыре года назад, когда они с Петром взяли Вольмар. Отсюда до города – верст пять.
– Я поеду вперед, – сказал над ухом голос Радзивилла, и Курбский вздрогнул. – Тебе укажут, где встать под городом.
Он хлестнул лошадь и ускакал с толпой слуг, а Курбский остался с обозом под охраной угрюмых рейтаров. Он все смотрел вперед, ждал и первым увидел, как над деревьями вырастает корона главной башни замка и как весь он, буро-алый в свете заката, появляется на повороте, отраженный обводящей его рекой. Вольмар. В темнеющей низине вокруг города мерцали сотни костров огромного лагеря, через теплую мглу еле слышно звенел мирный колокол костела. Курбский узнал и дамбу, и запруженную речку, и островерхие ворота между круглыми башнями. Ему казалось, что даже герб Вольмара он различает сквозь мглу: древо с сердцевидными листьями, с нижних ветвей свисают два щита крестоносных, как некие железные плоды. Он щурился, вытягивал шею: да, вон заделанная кладкой брешь восточного бастиона, который они так здорово подорвали тогда с Шуваловым; он снова увидел ту ночь, ярко и яростно гудящий пожар узкой улицы, сквозь который они скакали, простоволосую полуголую женщину, которую тащили в проулок два казака. Она протянула к нему руки, ее рот раздирался беззвучным воплем. «Что, если она осталась жива и теперь узнает меня в лицо?» Он провел ладонью по лицу сверху вниз, надавливая на закрытые глаза, кашлянул хрипло. Но женщина все протягивала руки, и пожар все гудел, и скакали их кони, бешено, но будто на одном месте.
Он слушал отдаленный гул лагеря: голоса, лай, ржанье, скрип телег, окрики часовых; вдыхал такой знакомый с детства запах дыма и подгоревшей каши, и ему казалось, что это где-нибудь под Казанью, что он никуда не бежал, что он как бы бестелесен и висит меж небом и землей, ничейный, невидимый, понимая в этом скопище людей каждого – от вельможи до последнего конюха. Не понимает только самого себя и не желает понимать,