Тьма кромешная (сборник). Илья Горячев
решил он, вспомнив виденное в отрочестве. Но не успели изготовить чаны кипятильные, как от Бельского, запыхавшись, прибежал гонец доверенный с мрачной вестью. Чуть переведя дух, он выпалил:
– Отходит государь, соборуют его.
Мясоед бросился в царскую опочивальню, но в дверях столкнулся с митрополитом, печально покачавшим головою.
К следующему утру Мясоед опросил двух лекарей московитских, неотступно бывших с государем, и одного англицкого доктора. Бабкой-знахаркой пренебрег. Не могли найти только Бомелия.
Перерыв бумаги в своей горнице, Мясоед нашел список с доклада Таубе игумену Афанасию годичной давности. Так и есть! Курбский умирал три дня – сначала тяжкий огненный недуг, а после гниение в нутрях. Слово в слово как лекари про государя сказывали. Очи Мясоеда сузились. Не оборачиваясь, он поднял руку и поманил инока, мявшегося в дверях.
– Да, Мясоед Малютович. – Голос решительного человека, привыкшего повиноваться лишь одному хозяину.
– Бомелия нашли?
– Нет.
– Дворня?
– Двое из близких холопов на дыбе выдали, что злодей отъехал в сторону Литвы. После испытания с пристрастием припомнили, что водился он с крымчаками, что с посольством хана крымского на Москве два года назад были.
Мясоед шумно выдохнул. Взмахом руки отпустив инока, стал собираться к игумену на доклад. Тяжко на душе. Ох, прав был покойный государь, червь крамолы везде проник, никому веры нет. Истово осенив себя крестным знамением и сотворив три земных поклона перед образом
Божьей Матери, Мясоед круто развернулся и двинулся в сторону улицы. Страх встретиться взглядом с игуменом и услышать его обличения сковывал все нутро морозом. «Пойду пешим!» – решил он. Вроде рядышком, а все подольше оттянуть пугающий миг. Про себя он непрестанно твердил Исусову молитву: «Господи Исусе Христе, сыне Божие, помилуй мя грешнаго!»
Стая воронов с карканьем поднялась с нарядных луковичных маковок церковки в середине Никольской и устремилась ввысь. В лохмотьях, сквозь которые проглядывают ржавые вериги и худое, грязное, покрытое нарывами да язвами тело, сидит на паперти уродивый Влас, человек божий. Очи затянуты бельмами, и оттого-то на Москве сказывают, он дня сегодняшнего не видит, зато грядущее прорицает. Миска с медяками – копейками да полушками, – стоящая перед ним, наполнилась быстро. Звонко щелкают монетки одна об другую – любят московляне своего Власа и верят ему. Вот и сейчас столпились, сгрудились вокруг нищего, на лицах испуг, голосят, толкаются, вопрошают, перебивая и перекрикивая друг друга:
– Что ж с нами сиротами теперь будет, когда батюшка и заступник наш великий князь Иоанн Васильевич преставился?
Воздев невидящие очи к небу, где вились вороны, Влас поднял десницу, и толпа враз смолкла, затаив дыхание. Уродивый начал почти что шепотом, постепенно повышая голос:
– Выпил сей Аполлион вино ярости Божией, приготовленное в чаше гнева его, и будет мучим в огне и сере, ибо не раскаялся он в убийствах своих, в чародействах своих, в блудодеянии