Остановленный мир. Алексей Макушинский
был – в пику гетеообразному Вольфгангу – и даже очень сильно похож был, так что я сразу подумал об этом, на Гейдеггера; такие же, как почти на всех, иранних, и поздних, фотографиях фрейбургского бытийствующего прорицателя, были у него зализанные назад темные волосы, обрамлявшие отчетливые залысины над широким покатым лбом, такие же мелкие колючие глазки и колючие усики, навсегда, на мой вкус, скомпрометированные сходством с другим историческим персонажем, по-своему тоже философом, не объяснявшим, но, увы, изменявшим мир (по завету третьего, обильно бородатого исторического персонажа). Еще помню некую Зильке, некую Анну, двух девушек в потертых джинсах и рубашках навыпуск, при ближайшем рассмотрении оказавшихся девушками лет по пятидесяти, вечными студентками, с течением жизни и времени превратившимися в вечных училок; одна из них (пшенично-блондиновая Зильке; Анна, та была рыжая) не просто учительствовала, но учила других училок учительствовать, занимаясь сим страшным делом на кафедре так называемой дидактики (только вот не помню, дидактики чего именно, то ли истории, то ли немецкого языка) во Франкфуртском университете, в то время как раз переехавшем (или переезжавшем) в замечательное здание – не новое, но отреставрированное старое – на западе города, в пешеходной близости от дзен-до… Поразив меня еще больше, Виктор сел ошую от Боба, значит, получил в свое распоряжение и часы, и медную миску с битой (потом выяснилось, что эту роль здесь тоже играют по очереди). Он быстро и громко ударил битой три раза; как-то особенно долго, я помню, не затихал последний удар; смолкающий звук его вибрировал и вибрировал в воздухе. Я уже писал тогда стихи, и дзен для меня был в прошлом. Прошлое имеет свойство возвращаться к нам, оживать в настоящем. Я вскоре почувствовал то огромное успокоение, которое чувствовал, бывало, во время моих сессинов, четырьмя годами ранее; ноги, конечно, немели, спина болела; но очень скоро исчезла эта боль; немота, ломота забылись; мысли, как светлые облака, проходили по счастливому небу; даже кинхин не вызвал во мне всегдашней глупой веселости. Мы отсидели традиционные три периода по двадцать пять минут; не помню, кто разнес чай; чай, как выяснилось, здесь было принято пить после каждого дза-дзена, еще в молчании, но уже сидя лицом к залу; вслед за чаем, с должными подвываниями, прочитана была «Сутра сердца», «Праджняпарамита хридая сутра», в очередной раз сообщившая мне, что форма – это пустота и пустота – это форма, что нет никакой разницы между ними и нет, на самом деле, ни старости, ни смерти, ни избавления от смерти и старости, ни страдания, ни причины страдания, ни пути, ни познания, ни достижения. Когда все закончилось и я сумел встать на онемевшие ноги, Боб, улыбнувшись понимающей улыбкой, облив меня сиянием своих глаз, сообщил мне, что через неделю у него дома в Кронберге будет ежегодный праздник их сангхи, нет (отвечая на мой вопрос), не связанный ни с какой буддистской датой (главный буддистский праздник, Весак, всегда, как мне известно, происходит весною, в мае, в начале