Олег Табаков и его семнадцать мгновений. Михаил Захарчук
обиду на Ефремова со товарищи, которые объедали его на Тверской-Ямской улице («раскулачивали» – скажут объедавшие). Вкусная подлива не просто вымакивается хлебным мякишем, но еще вылизывается им до основания. Так было, наверное, в военные годы, но эту привычку он сохранил до нынешних сытых времен. Ритуал завершает обычно «смертельным номером» – облизыванием ножа. У неподготовленной публики, сидящей с ним рядом за торжественным ужином, брови вздыбливаются дугой покруче, чем у Михаила Чехова в «Эрике XIV».
У него с собой всегда были какие-то баночки, коробочки, леденцы, морс. Иногда начинает ректораты или совещания с одаривания присутствующих чем-нибудь съестным: люди закусили, или даже выпили немного, и поняли свою общность. Самые ходкие в его лексиконе метафоры тоже идут из растительного мира. Все самое лучшее в жизни произошло у него в Саратове. Сравнение с бабушкиными помидорами, которые она отбирала на рынке под засолку, отбирала «как для себя», применяется и к системе отбора учеников, и к самой школе. Этими же саратовскими помидорами могут посрамляться все иные театральные злаки, выращенные не бабушкиным методом. В день 60-летия ему «с намеком» соорудили на сцене МХАТа огромный пиршественный стол, и он на протяжении трех величальных часов на глазах всего отечества поглощал яства. Это не только человеческая, но и актерская физиология. Это – его раблезианская страсть к жизни, к ее плотской простой основе. Он эту тему тоже подчеркивает, то есть играет, потому как в его быте нет ничего такого, чтобы он актерски не закрепил. Человек, который так любит поесть, просто обязан презирать всякое головное построение, все хилое, вялое, болезненно загадочное или мистически невнятное в театре. Сталкиваясь с таким театром, он чаще всего «падает в объятия Морфея». Этому своему Морфею доверяет. Раз тело не принимает, тут и искусства наверняка нет. Театр он понимает как эмоциональное чувственное заражение одного человека другим. Вопреки Константину Станиславскому даже действие на сцене он подчиняет чувству».
Итоги по детству Табакова, в которых не боюсь повториться. В основном, оно состояло из праздников. «Мне четыре или пять лет, перед войной. Новый год. Я болею коклюшем, но страданий особых не испытываю. Мне дают удивительно вкусную и сладкую вишневую настойку. Долгое время встреча Нового года была запрещена в Советском Союзе, но вдруг, в тридцать девятом, – разрешили. Фантастическое впечатление от появившегося в комнате душистого и нарядного дерева. Елочные игрушки тогда в магазине не продавались. Так мастеровитый и рукастый отец взял и выдул их из стекла сам, со своими золотыми руками и талантом. Для детей! А тетя Шурочка клеила игрушки из бумаги, а потом сама их втайне от нас раскрашивала. Чтобы праздник детям был! Сказка, да и только!»
Все безоблачные радости разом кончились летом 1941 года. Огромную страну накрыла гигантская, невообразимая для слабого человеческого понимания война. Началась совсем иная жизнь.
Войну Табаков помнит той