Была бы дочь Анастасия (моление). Василий Иванович Аксёнов
Не над другими – только над его.
Я не видел. Но верится мне в это с лёгкостью: пожалуй, было.
– И снег вот, – говорит дядя Петя, глядит в небо.
– Да, – говорю.
– Дождался, – говорит. – День-то не будет, простоит, а в ночь опять, поди, повалит…
– Похоже, – говорю.
– А то и к вечеру… На зиму повернуло. Да и пора… Земле неладно – так-то стыть ей. Теперь прикроет.
Ещё раз протёр шапкой лысину – не совсем уж и лысину, правда, – расползлись по ней несколько белых, как паутинки, волосин извилисто. Обмахнул шапкой же высохшее от старости лицо, перекрестился на предстоящую гору, но не на ту, с которой я спустился только что, а на другую, через которую ведёт дорога к Городскому краю, где и живёт он, дядя Петя. Нахлобучил её, шапку, на голову, поправил на груди лямку и, шевеля о чём-то истончившимися чуть ли не до отсутствия губами, пошагал согбенно дальше.
Поволоклись за ним послушно нарты – не противятся.
Дрова, вижу, еловые – пилит, найдя сухую и не гнилую ещё валёжину, дядя Петя их в ельнике пилой-лучком, чурками везёт оттуда, дома уж колет – знаю. Прийти к нему, думаю, расколоть – мне в удовольствие размяться. Так ведь откажет. Схитрю как-нибудь. Но обхитри его попробуй – сам живёт человек – как дерево, срубить только.
И я – побыл ещё на берегу Куртюмки сколько-то, не больше часа, на дно её позаглядывал, с отражённым на нём будто, на дне, а не на воде, небом, снег в неё ногой поспихивал, как набухает тот и, как вода, становится незримым, посмотрел да и – направился обратно.
А на Бобровку и на Кемь – уж не сегодня – так решилось.
В гору, в свои же след в след, пробуксовывая, но не падая, взбираюсь и вспоминаю почему-то вдруг – как вспыхнуло:
Петербург. Ноябрь. Снежно. Сыро. Пасмурно. В город нагрянул с визитом король мод, швец, мастер тряпичных дел из Парижа. Что подавалось либеральной ново-буржуазной петербургской прессой и телевидением как событие мирового значения. Трепалось об этом много и взахлёб, лилось из каждой газетно-журнальной и радиотелевизионной прощелины. А в это самое время какой-то другой будто народ – не слушатели, не читатели, не зрители – прощался в Невской Лавре с Высокопреосвященнейшим Иоанном, Митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским, о чём – чуть ли не абсолютное молчание, мельком лишь где-то сообщили – на всякий случай, чтобы потом отговориться. Умному – достаточно. И тут же вскоре мощные журналистские гаубицы начали массированный обстрел РНЕ, националистов разных и фашистов русских, и где их столько разыскали, чтобы лупить по ним, снарядов не жалея?… Сколько хожу, нигде не примечаю – хожу, может, мало или не там. Вот хулиганов, это – да, и тех нечасто. Конечно, есть, всё в мире есть, на любой вкус и на всякое пристрастие, но не в таком обилии, чтобы про них так долдонить и пугать ими добропорядочных граждан. Не верю – как Станиславский.
Так, поднимаясь в гору, думаю. И почему это вспомнилось, не знаю. Здесь же и снег уже не падает, совсем прекратился, не сумрачно, не слякотно, и небо, вижу, прояснилось. Солнце сияет – и вверх и вниз смотреть больно – ослепляет. Но холодно