При свете зарниц (сборник). Аяз Гилязов
везут… А сейчас? Тишина, сыростью пахнет да пылью от чертополоха этого… – Он запрыгал по поляне, сбивая палкой головки чертополоха, яростно сверкая единственным глазом. – Эх, Исхак… Не будь я калека… Зубами бы грыз этот чертополох, чтобы вернуть поля людям! Море пшеницы нужно, чтобы накормить досыта людей, так они в войну наголодались… Нежность к земле нужна, чтобы она снова хлеб рожать стала… Трактора, люди нужны, перепахать всё это. Знания… Молодец, сынок, что хочешь агрономом быть. Самая нужная теперь профессия… Когда уезжаешь?
– Завтра, Нурулла-абый, завтра. – Исхак поднялся, чтобы идти домой, но Нурулла удержал его, повёл в избу.
– Мать, – сказал он Хаерлебанат. – Вроде ты сватов проведать собиралась? Что они не заглядывают?
– На работе, наверное… – отвечала Хаерлебанат, с тревогой глядя на мужа.
– Ну вот и сходи, навести. – Нурулла улыбнулся, кивнул ободряюще. – А мы с Исхаком дом покараулим. С ним вместе мне не скучно будет…
Хаерлебанат помолчала, потом сняла фартук, аккуратно повесила его на верёвку возле печки, накинула на плечи старую шаль с кистями. Поставила на стол керосиновую лампу без стекла.
– Сынок Исхак, не уходи, пока я не вернусь. Вместе чаю попьём.
– Не уйдёт, не беспокойся! – нетерпеливо сказал Нурулла.
Хаерлебанат ушла, Нурулла выгреб красный уголёк из золы в печке, запалил лучинку, зажёг лампу. Потом достал из-за печки покрытую пылью и паутиной бутылку, обтёр о штаны, поставил на стол. Поставил две чашки с отбитыми ручками, бросил связку начавшего желтеть лукового пера, достал соль в спичечном коробке. Поколебавшись, отрезал от краюшки два тоненьких ломтика хлеба. Плеснул в чашки спирту.
– Не пью я, Нурулла-абый.
– А я тебя и не потчую.
Исхак покраснел.
– Это спирт. Ногу растираю, когда сильно болит. А когда душа болит – внутрь употребляю. Ну? – Нурулла поднял чашку. – Давай за компанию?
– Спасибо, Нурулла-абый. Не хочу быть червем, который добро переводит.
– Ничего. За хорошее не спрашивай, а этого добра всегда достать можно. Вон крещёные татарки такие мастера стали самогон варить, что пусть твой спирт в сторонке постоит!
Нурулла взял свою чашку, пошевелив губами, словно читал молитву, закрыл глаза и опрокинул спирт в рот. Поперхнулся, выдохнул шумно, из здорового глаза выкатилась слеза и, вильнув по морщинистой щеке, протекла на заросший седой щетиной подбородок.
– Отвык… – сказал Нурулла, переведя дыхание. Захрустел луком. – В молодости баловался, сейчас отвык…
Нурулла замолчал, Исхак тоже молча смотрел на него, положив подбородок на кулак упёртой в колено руки. Где-то на другом конце деревни играла гармонь, не какая-нибудь трофейная, а самая настоящая тальянка. Играла мелодию «Ялкын» – грустную и задушевную. Нурулла поднялся и, держась за стену, подпрыгал к окну, распахнул его. Мелодия стала слышнее, в окно потёк прохладный травяной воздух, смешанный с шершавым запахом чертополоха.
Нурулла сел опять на лавку,