Сибирская роза (сборник). Анатолий Санжаровский
и с колоколенки! – выстывая голосом, буркнул Грицианов. – Отбомбились же!
– Как же я пойду? – тихо, так что её не могли слышать в зале, разбито проговорила она. – Без демонстрации… Это ж всё голая говоруха…
– А вот вы теперь её и оденьте по последнему писку моды! Спасибо скажите, что хоть выслушали-то вас!
Грицианов заметил, что выражение лица у неё было какое-то непонятное. По крайней мере такое, какого он никогда не видел. Страдальческое, угробное.
Он встал, меланхолической походкой направился к ней.
– Что вы вцепились в трибуну, как, простите, блоха в шубу? – голубино заворковал он, подходя. – Если она вам так уж глянулась, так мы, сабо самой, подарим вам её, только попозжее туда, после заседания. А пока, пожалуйста, оставьте.
– Ноги… сердце захватило… – виновато прошептала она.
– У всех ноги, у всех сердца, – ровно, плакатно улыбнулся он, подал трибунный стакан воды.
Опираясь локтями на крылышки трибуны, Таисия Викторовна кое-как выпила и почувствовала, что в онемелые, сомлелые ноги вошла сила.
Она слабо кивнула, что могло означать и благодарность, и упрёк, и неуверенно, шатко побрела со сцены.
Грицианов проводил её заледенелой жизнерадостной улыбкой. Заработала стакан тёплой воды – и иди!
Власть и колдовство трибуны не изучены. И это немалое упущение. Знай всё о трибуне, мы б знали, почему человек, встав за неё, вдруг преображается. У него вдруг новая, неожиданная для него самого манера держаться, другой голос, имеющий с коленями то общее, что и колени, и голос в унисон дрожат, другие слова.
Взойдя на трибунку, Таисия Викторовна вдруг обнаружила, что от неё убежали все её буднишние, домашние, шёлковые слова, простые, ясные, лёгкие, озороватые, и понесло, и покатило её плести такие наукообразные помпезные колонны – семерым не обхватишь! – что ей было совестно за себя всё время, покуда чуже дребезжал в зале её сухой, омертвелый голос.
Ей и сейчас совестно за себя, за те свои слова под неживой, холодной вуалькой, за насмешку над её больными. Они пришли, но они могли уже никуда и никогда не прийти, за то никто не ответил бы ни единым волоском. Они ей дороги, как яичко к Христову дню, а на них даже не пожелали с сыта и кинуть беглый глаз.
«Не наискала я тех слов, чтоб повернуло глянуть на моих горюшат… Не нашла… Сама себя и казни…»
Её давит разобраться во всём в своём. Да откуда-то сверху, с трибуны, вавкает писклявый кребсовский дискант. Монотонная писклявая нудь мешает собранно думать своё. Боком, крайком уха Таисия Викторовна вслушивается в писк, примечает, ой неладно трибунка вертит Кребсом, как чёрт кривою стёжкою в лесу. Кребс, «стерильный Кребс», всегда невозмутимый, бессуетной, всегда правильный, выглаженный, как устав, и вдруг те на – с какими-то ребяческими ужимочками, со смешочками чего зря колоколит без пути. Так, тренькает язычком…
– Salva venia… с позволения сказать, – одиноко скучал наверху его игристый, томкий писк, – большой заслугой Закавырцевой