Воевода Дикого поля. Дмитрий Агалаков
Немецкий меч рассек воздух у самой его шеи, просвистев, точно порыв ледяного ветра…
…Ему было жарко на сеновале. От летнего пекла, горячей соломы, теплых женских рук. Солнце било отовсюду сквозь щели, где-то за двором звонким лаем заливался Волчок. Солома приятно покалывала тело, забивалась куда ни попадя…
– Ах ты, княжонок мой милый, – шептала она ему в ухо. – Сколько ж тебе годков-то исполнилось?
– Пятнадцать, – отвечал он. – А тебе?
– Ой, и не спрашивай! – засмеялась она.
– Нет, скажи!
– Не скажу!
– Скажи, Маруся, – настаивал он. – Я же сказал…
– А ты меня не разлюбишь?
– Да что ты?! Не разлюблю, конечно…
– Перекрестись.
Но как там было креститься, когда ее полная грудь всецело разлилась по его еще по-мальчишески худому телу с торчащими ребрами?! Русые волосы, что пахли лугом и цветами, густо облепили лицо, лезли в глаза, щекотали нос и губы. Зеленые глаза беспрерывно смеялись и смотрели на него зазывно, весело и упрямо. А он все гладил руками ее ягодицы, ляжки, спину – гладил жадно, ненасытно…
– Двадцать один годок уж мне, Гришенька, – созналась наконец она. – Так-то вот. Помру теперь, верно, старой девой…
– Я тебя, Маруся, никогда не забуду! – все, чем смог он утешить ее.
– Ох, не забывай! – добро улыбнулась она. И неожиданно расплакалась, ткнулась в него раскрасневшимся лицом: – Я тоже тебя помнить буду, Гришенька… А что батенька-то твой, хозяин наш светлый князь Осип Пантелеевич говорит?
– Говорит – скоро.
– Страшно небось?
– Нисколь не страшно! – взъерошился он.
– Это ж надо, в пятнадцать-то годков – да из родного дома! Да невесть Бог куда! В Московию, на чужую землю, да еще с саблей да на коня! Когда б любиться еще и любиться…
– Так надо, – упрямился отрок. – А с саблей я давно в ладах, отец меня сызмальства учил. Я любого крымца одолею! – храбро прибавил он.
– Ах ты, княжонок, воин мой драгоценный…
Она прижалась к нему щекой. Поцеловала в губы. И он стал целовать ее – жарко, смело. Совсем не так, как в первый раз, когда она, тут же, на этом же сеновале, подкараулив, когда они останутся одни, положила его ладонь на свою грудь.
– А ты норовистый паренек, молодчинка. Еще хочешь? – целуя, спросила его Маруся. – Хочешь, да?
– Хочу, – бесхитростно признался он.
– Рада послужить тебе, – улыбнулась она. – Ты ведь мой самый милый, самый-самый. Истинный крест, Гришенька! Истинный крест…
С этого самого сеновала и забрали его под чистые руки на службу государеву.
Вернулся он домой, счастливый, подошел к нему отец, хромая, обнял за плечи. Отец его был широкоплеч, носил простую рубаху, перепоясанную шнурком, штаны и добрые сапоги, хоть и старые, но из дорогой кожи. Польские!
– Ты эту