Раунд. Оптический роман. Анна Немзер
он начинает орать: что значит – ты решила? Что, блядь, значит – ты решила? Кому это что значит?
Он так орет, потому что уже немножко ее знает: не пустой треп. Как сказала, так и сделает.
Вот это все похоже, конечно, на признание в беременности и одностороннее решение об аборте. А это не так. А как? Как про это рассказать? Какими словами?
– Ни хера не понимаю, ни хера, ни хера, ни хера…
Она проводит языком по его векам, ерошит волосы.
Он пробует пробиться к смыслу:
– Ты говоришь, тебе невыносимо в твоем теле. Не чувствуешь себя женщиной. Ты говоришь, ты давно решила. А вот ты меня встретила. И у нас тут такое. Это тебя ни на какие мысли не наводит? Может, ты ошиблась все-таки? И как ты не чувствуешь себя… блядь, а сейчас ты что чувствуешь?
– Это все кокаин, мой хороший.
Тут он стонет.
– Ну что ты?
Он стонет.
– Мне с тобой так хорошо, так хорошо. Но тебе что, именно женщина нужна? Это же предрассудки, нет? Нет, тебе хорошо с этим человеком. С этим его запахом. С этой его флорой…
Тут он взрывается:
– Ты ебанулась?! Ты думаешь, мне нужно с каким-то…
– Не с каким-то – со мной! Мы просто посмотрим, будем мы вместе потом, не будем…
Обреченно он спрашивает:
– Когда операция?
И стонет, услышав дату. Очень близкую. И уже на каких-то гормонах, давно, а он и не замечал ничего. Заметь тут. И какой-то вопрос еще зреет на отсыревшем неповоротливом языке: типа, а это нормально, что ты все это время… – но он даже не знает, что доспросить: что ты все это время на кокаине при этой гормонотерапии? Что ты все это время диссертацию пишешь – как же диссертация-то? Чьим именем она будет подписана? Что ты все это время не выпускаешь меня из себя? Что ты все это время мне ничего не сказала?!
Ее уже не было сколько-то недель, но в больницу он честно свое отходил. Операция, истерзанное любимое тело, катетеры. Родители ее звонили по скайпу, но что они могли – зареванные несчастные путинисты под санкциями, ненавистники Обамы; они, кажется, и за эту выходку дочери на него возлагали ответственность. Обаме править при этом оставалось месяца два.
– Плохо тебе без меня?
Это она его спрашивает. В больничной палате. Трубок в ней уже меньше понапихано, понемногу встает, жалюзи на окнах приоткрыты, яблочное пюре в баночке. Она. Разве это она? Голос другой, не скажешь «она»; но тело, тело – родное. Вот как это – похоронить человека, а он тут как тут, живехонек. Яблочное пюре вот ест. Где ты, мое счастье, дурочка? Что ты сделала?
– Плохо? Ты издеваешься?
И пока говоришь во втором лице и в настоящем времени, избегаешь болевого шока. А каждое утро начинается с него: как ты спал-а? Черт-черт-черт.
Ну и долго он так не выдержал. Дружить с нынешним Сашей – ну извините. Есть какой-то – тут он над собой уже стебется – дифракционный предел. А зрение падает тем временем. По полдиоптрии в год.
Но об этом он никому не расскажет.
– И вот когда у меня стало падать зрение, а оно стало