История пчел. Майя Лунде
ей. С того самого первого дня, когда мы познакомились, Тильда не скрывала, что сильнее всего мечтает о сыне, так что, родив Эдмунда, она выполнила свое предназначение. Доротея, Шарлотта, а потом и остальные пятеро девочек навсегда остались в его тени. Я по-своему понимал ее. Семеро дочерей стали причиной постоянной головной боли. Их вечный визг, плач, хныканье, беготня, суматоха, кашель, смех, нытье и болтовня (даже такие маленькие девочки умеют изливать слова неразборчивым потоком) – я находился в плену этих звуков с раннего утра до позднего вечера, и даже ночью они не отпускали меня. Кто-нибудь непременно плакал, увидев страшный сон, кто-нибудь из них, одетый лишь в ночную сорочку, непременно приходил к нам в спальню, шлепая босыми ногами по холодному полу, и забирался в кровать, порой жалобно всхлипывая, а порой почти сердито расталкивая нас, чтобы улечься между нами.
Вероятно, они просто не могли не шуметь, и поэтому я лишился возможности работать, возможности писать. Ведь я действительно пытался, я не сразу отчаялся и махнул рукой на науку – здесь Рахм ошибался. Однако все мои попытки оказались тщетными. Я закрывал дверь в кабинет, строго заявляя домашним, что отец должен работать, а они обязаны проявлять уважение к его работе. Я обвязывал голову шарфом, дабы приглушить звуки, или набивал уши ватой, однако звуки не исчезали. Ничего не помогало. Шли годы, и у меня оставалось все меньше времени на собственные исследования, и вскоре я обратился в самого рядового торговца, чья единственная жизненная цель состояла в том, чтобы прокормить прожорливых и, казалось, ненасытных дочерей. Многообещающий биолог отступил, а его место занял изможденный, стареющий торговец семенами с уставшими от долгого стояния за прилавком ногами, голосом, охрипшим от бесконечных разговоров с покупателями, и пальцами, привыкшими пересчитывать деньги, которых вечно не хватало. И виной всему – маленькие девочки и производимый ими шум.
Эдмунд стоял неподвижно, будто парализованный. Прежде его тело напоминало море возле берега – ветер и волны, тревожные и беспорядочные. Это беспокойство было не только внешним – оно сидело в его душе. Никакому порядку он не подчинялся. Он мог показать себя добрым и великодушным мальчиком и принести ведро воды, а в следующую секунду вылить это ведро на пол, чтобы, если верить его собственным словам, получилось озеро. Увещевания не имели над ним власти. Когда мы повышали на него голос, он смеялся и убегал. Вечно в движении – таким он мне запомнился. Его крошечные ножки не знали покоя, он всегда старался сбежать подальше от своей очередной проказы, от перевернутого ведра, от разбитой фарфоровой чашки, распущенного вязанья. Когда подобное случалось – а случалось это нередко, – у меня не оставалось иного выбора, кроме как изловить его. Схватив сына, я вытаскивал ремень. Со временем я проникся ненавистью к шороху, с которым кожа терлась о ткань, к стуку металлической пряжки о пол. Ожидание было даже хуже самого наказания. Я брался за пряжку, вцеплялся в нее, этим концом ремня я никогда не бил, в отличие от моего отца – тот непременно старался впечатать пряжку мне в спину.