Красота. Александр Вулин
на пол, с бородой и лицом, замазанными кровью, заставлял себя и свои мысли обратиться к именам убитых и молиться за них Богу. Но он не сумел подняться от отчаяния до молитвы и его переполнило чувство стыда и отвращения к самому себе за то, что страх изменил, уменьшил и унизил его. Его окружили разбойники и их людоедские лица освещал неверных свет лампад. Насильники, возбужденные грабежом и убийствами, вдыхали запах страха жертвы и с трудом сдерживались от расправы. Их останавливала привычка слепо подчиняться Завиду, который хрипло и громко дышал, устав от убийства.
– Нет тайника, говоришь? Ну, тогда на кой ты мне нужен, – разочарованно процедил почти успокоившийся Завида. Он приподнял старика с пола и посмотрел ему в глаза, требуя его, скрытого за пеленой крови и слез, ответного взгляда. Игумен, униженный страхом мучительной смерти, окружившей его со всех сторон, заплакал, закричал сквозь бороду и редкие зубы:
– Завида, я отпущу тебе грехи, позволь искупить тебя перед Богом, сын мой. Бог поймет и простит, не делай этого!
– Ты не заслужил того, чтобы отпускать мне грехи. – прошептал Завида и медленно, без удовольствия, без сожаления, всадил меч в живот старика. Лезвие целиком вошло в игумена Владимира, он открыл рот и издал болезненный шипящий звук – то ли воздуха, то ли последней молитвы. Чем глубже меч входил в слабое, легкое тело монаха, тем ближе лицо Завида приближалось к его лицу. Миллиметр за миллиметром, словно скользя по кровавому лезвию, старик приближался к своему убийце, пока их взгляды и дыхание не смешались. Почти касаясь лица старого монаха, Завида прошептал:
– Твоему Богу нечего мне прощать.
Он искал в тускнеющих глазах старика знаки того, что тот понял его слова, и нашел – игумен понял.
Вытащив меч из мертвого тела, Завида подождал тупого мягкого звука падения и оттолкнул ногой труп старика. Под рясой мертвеца он увидел длинную рубашку из грубой шерсти, которую монах носил в течение многих лет, наказывая этим свою грешную и слабую плоть. С мышцами, дрожащими от напряжения и какой-то усталости, Завида повернулся к разбойникам и приказал собрать добычу и уходить, а храм сжечь. Сам он остался в алтаре, окруженный изуродованными до неузнаваемости телами. С церковного двора доносились голоса ругающихся людей, которые делили добычу, и звуки блеющей, выгнанной на холод скотины. Овец и свиней погнали в ночь, а монастырские телеги и повозки загрузили мукой, маслом, вином и шерстью – всем, что смогли найти и унести с собой.
Близился рассвет, и разбойники спешили. В церкви Завида перед уходом сломал деревянные кресты и иконы, написанные на сухих досках, разложил из них костер в алтаре, взял книги настоятеля, прикинув на глазок сколько весит серебро на них и спокойно, не оглядываясь, вышел из горящего храма, где огонь пожирал все следы и очищая память.
3
В Константинополь возвращалась жизнь в город, в котором больше не было законной власти, правил и порядка, жизнь возвращалась медленно