Опоздавшие к лету (сборник). Андрей Лазарчук
вышел из нее этакий хлыщ, полицейские тут же по домам побежали, народ собирать, ну, собрали, стоят все… Вот он выступает: по особой, мол, необходимости – в сорок восемь часов… Что там можно собрать? Дома, скот – все осталось, не разрешили скот с собой брать. Погрузили в эшелон и повезли. Месяц везли куда-то. Повезут-повезут, потом остановят, а выгружаться не дают. Так в эшелоне и жили. Переругались все, перессорились, под конец, кажется, убили бы кого – так и не заметили бы. Зима наступила. И вот останавливают раз в чистом поле, двери откатывают – выгружайтесь… А потом я на карте смотрел: где наш полуостров был – ничего нет. Море. А ты говоришь – карта…
Голоса были глухие, бессильные, не голоса даже, а будто вода сплывает с края неподвижного болотца, в рождении этих голосов не участвуют тела, просто сам воздух начинает дрожать, соприкасаясь с подкатившим к горлу комом мыслей, точно так же как дрожит он, соприкасаясь с раскаленной поверхностью электрических лампочек, но это иная дрожь… это пройдет со временем, Петер знал это точно, он был в подвалах и лагерях ГТП, там люди переставали быть людьми и становились сложными, но однозначно и легко управляемыми механизмами, и это было необратимо, это было необратимо – достаточно было только заглянуть раз в те глаза, в тот страх и готовность на все; вероятно, несломленных просто убивали или забивали, ломая, но этих, сломленных, было много, невыносимо много, и Петер, вернувшись, долго не мог избавиться от наваждения, что во всех без исключения глазах, в глазах друзей, подчиненных, начальства, женщин, награжденных, генералов и маршалов в Ставке, чумных после боя танкистов, сестер полевого госпиталя, – в глазах кого угодно проступал этот страх и эта готовность на все… и детей они будут воспитывать в страхе, думал Петер, вернувшись, и ему казалось, что те, чьи тела ровным рядком лежали возле рва, были последними несломленными – это был период великого его отчаяния, и только бракованный капсюль пистолетного патрона оставил его тогда доживать до конца – в страхе и готовности на все ради… ради… Ну, что же ты? Говори! Говори!!! – Не знаю…
Невыносимо яркий свет затапливал барак, и сто или больше человек, лежащих на двухэтажных нарах, мучились от жары и духоты, от вшей и клопов, от неизбывного зуда, от разъедавшего кожу пота, от вони гниющей параши и загнивающих тел, и все это было заблаговременно предусмотрено для них: и вонь, и жара, и гниение заживо, и мучительное отупение от тяжелейшей работы, которая тем тяжелее, что лишена всякого смысла, – они лежали и намерены были лежать до тех пор, пока блокфризер не поднимет их и не погонит на плац для парада и рапортфюрер, стоя на трибуне, не будет орать: «Ногу! Ногу!» Двенадцать часов работы, четыре часа строевых занятий, два часа политзанятий, час на прием пищи, пять часов сна; раз в месяц выходной – это значит, что нет политзанятий, а вместо четырех часов строевых – только два часа…
Петер, чувствуя, как деревенеют скулы и веки – первый шаг к превращению лица в защитную маску, – взял камеру, громко завел пружину и, установив диафрагму, стал снимать, ведя