Письма к Орфею. Избранные эссе. Николай Болдырев
пустосвяты и юродцы» М. Пыляев пишет о юродивом Семене Митриче: «Спроси, например, его кто-нибудь о женихе или пропаже или, как одна барыня спросила, куда ее муж убежал, он или обольет помоями, или обдаст глаза какой-нибудь нечистью». А вот образчик логики другого русского юродивого, Ивана Яковлевича. «Свадьба уже была назначена, но невесте вздумалось съездить к Ивану Яковлевичу. И вот мать с дочерью едут в лес, к землянке Ивана Яковлевича, и спрашивают у него: счастлива ли будет замужем такая-то раба Божия? Иван Яковлевич, вместо ответа, вскакивает со своего места, стучит кулаком о стол и кричит: “разбойники! воры! бей! бей!”…»
Ну, чем не дзэнская взрывчатость, не чаньская спонтанность? Подобной свободе от «заготовок» учил и Иисус: «Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет, что сказать». Хотя сколь велика разница между вопросами! На многие вопросы, задаваемые мещанами знаменитым юродцам, вероятно, и нельзя было ничего иного ответить, кроме «разбойники! бей!»
Юродивый – тот, кто впал в физическое убожество и в абсурдизм ради того, чтобы стать вплотную к истине и переоценить все ценности мира. Дзэн, как и Христос, учит искусству бытия, а не стяжания. Дзэн, как и Христос, как и юродство, – это непрерывная полемика с действительностью, та полемика, без которой наш мир культуры становится пустым и выхолощенным. Здесь вполне определенно разрешается вечный вопрос, следует ли одухотворять действительность или же, наоборот, – из действительности ждать одухотворения человека. Здесь проверяется сама природа действительности. Здесь утверждается, что дух – в человеке, притом в частном, а не в общественном, не в публичном человеке;4 дух – в человеке-Боге, который рождается в момент вслушивания в говорение Бога. Но дух равно и в лилии-Боге, и в птице-Боге, когда они вслушиваются в его Голос.
Однако вернемся к Иисусу. Не чисто ли дзэнский образ – евангельский Иуда и вся таинственная противоречивость ситуации Тайной вечери, непостижимость ее на понятийно-словесном уровне? В самом деле, Учитель знает о замышляемом в глубинах сердца Иуды предательстве, но не только не пытается остановить ученика, но как бы поощряет его: «Что задумал – делай скорее!» Иуда, изобличенный, не кается, но предает, в сущности, бескорыстно и вслед за этим почти сразу кончает с собой. Иуда – и предатель, и герой веры одновременно, ибо кто-то из учеников должен был помочь Иисусу встать на путь к Голгофе – апофеозу его славы.
Точно так же, непостижимо для нашего насквозь словесного ума, смерть в христианстве становится синонимом жизни, а отрешение от самого себя – обретением себя. Земное и самое близкое человеку воспринимается как самое чуждое и далекое, а самое далекое и чуждое (смерть и всё последующее) – как самое родное и желанное: ведь верующий в Иисуса уходит к Нему (как Он к своему Отцу) на небо, а значит, земной наш отец не есть подлинный отец, и земной дом – не подлинный дом; так возникает родство в духе – крайне катастрофическое,
4
Ведь даже и модус молитвенности Иисус определяет как уединенно-тайный: «Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне».