Озерное чудо (сборник). Анатолий Байбородин
керосинке и, оставив сиротский свет, в тоскливом, холодном сумраке ложится спать. Долго ли, коротко ли она дремлет, но слышит дрожкий, сквозь всхлипы Танькин голос:
– Тетя Фая, простите меня. Я больше не буду…
– Что не буду? – молодуха отрывает голову от подушки, раздраженно скрипя панцирной сеткой. – Не будешь полы мыть?
– Не буду… – путается Танька.
– Не будешь? – гневно переспрашивает молодуха. – Ну тогда еще постой. – Может, к утру сообразишь своим куриным умишком, как надо прощения просить.
– Буду, буду! – с горем пополам соображает Танька.
– Что буду?
– Буду полы чисто мыть.
– Ладно, иди, дура, спать. Но если еще повторится, никакое прощение тебе не поможет. До утра будешь в углу торчать…
Танька на цыпочках крадется к своей лежанке и затихает, лишь изредка слышны сдавленные всхлипы – воет безголосо в подушку, солит куриный пух едучей слезой. При отце-матери ребятишки вповалку спали на полу, подстилая овчинные дохи и укрываясь шубами, но молодуха, взросшая в городе, настояла, и пришлось Илье для ребятишек косо-криво, топорно смастерить из неструганого горбыля коротенькие топчаны.
– А ты, охламон… – глядит на Ванюшку словно волчица на телю, – будешь прощения просить?
Парнишка, терзая бедное сердчишко ненавистью к молодухе, злым шепотом обзывая мачехой и ведьмой, – те в сказках лютые, – настырно молчит.
– Молчишь, как рыба об лед, – усмехается молодуха и, отвернувшись к стене, ворчливо договаривает: – Весь в брата уродился. Такой же идиот… Ну, постой, постой, может, глядишь, и поумнеешь.
Молодуха ворочается, затихает, и уже слышится ровное похрапывание, похожее на жужжание швейной машинки, – спит швея Фая; а Ванюшка торчит в стылом, изморозном углу и то клянет ее, жесточа душу, то со слезами поминает мать. В людях наплачешься, так и помянешь мамку, покаешься: не жалел, зубатился, неслух. «Маменька, миленькая, родненькая… – шепчет Ванюшка, слизывая горькие слезы, – приедь, забери меня отсюда… Маменька, родненькая… не могу больше. Убегу на кордон… И Таньку возьму…»
ХIХ
Жизнь брата со швеей Фаиной Карловной поролась по швам, как разползлась на отмашистой и бугристой Ильюхиной спине тесная рубаха, новомодно, по заморскому журналу, сшитая супругой на мужнины именины. Фая из последней моченьки пыжилась хоть внахлест зачинить свой, так быстро изветшавший венец с игривым морячком; спасала тонущую семейную лодку, пытаясь хоть тряпичной ветошью заткнуть пробоины, в которые уже нахлестывала студеная вода.
Однажды Ванюшка проснулся посередь ночи от назойливого и тревожного шепота с кровати, будто сдуру залетевший в избу овод в стекло бился.
– Давай, Ильюша, уедем в Иркутск к маме, – настаивала Фая. – Не будет нам тут счастья.
– Что я буду делать в городе? – давясь зевотой, спросил брат. – Коровьи шевяки пинать?
– Какие шевяки?! – зашипела Фая. – В Иркутске