Ноев ковчег писателей. Эвакуация 1941–1945. Чистополь. Елабуга. Ташкент. Алма-Ата. Наталья Громова
безответным, она же к нему питала лишь нежное дружеское расположение.
В начале июля в Москву с Северо-Западного фронта неожиданно вернулся поэт Владимир Луговской, который был отправлен туда для работы во фронтовой газете. Поезд, в котором он ехал на фронт, был разбомблен в районе Пскова. Он пробирался через перекореженное железо, сквозь разорванные тела убитых и раненых, там были женщины и дети.
Спустя несколько лет после того, как вышла первая книга о ташкентской эвакуации, мне попала в руки часть выброшенного на свалку архива Рудольфа Бершадского. В крохотной тетрадочке известный в те времена газетчик, направляющийся на фронт, описывал свою встречу г июля во Пскове с Луговским.
Встретил вчера Луговского, – писал он. – Ему исполнилось вчера 40 лет. Он обрюзглый, потный (капли крупные), несет валерианкой за версту.
Сказал мне, что пофанфаронил в день объявления войны, сообщив в НКО, что “с сего дня здоров”. А вообще – “органически не переношу воздушных бомбардировок”[81].
Бершадский написал о нем еще несколько строк: брезгливо и отстраненно. Запомним это. С таким отношением тех, кто прошел войну, Луговскому придется жить все долгие годы войны и точить себя до самой смерти.
С фронта он попал в Кунцевскую больницу. Депрессия, потеря жизненных сил, потеря себя. В осенние дни в больнице он записывал свои мысли в маленьких книжечках.
Все небо в искрах и вспышках. Стеклянное скрежетание юнкерсов. Ракета. Могучие старые сосны. Падающие ветки. Убежище. Три цвета труб. Приезд Л. Бутылка вина. Концерт… Шторы. Странный свет в окнах… Пруды. Брошенные дорожки. Зенитные батареи. Правительственные дачи пусты. Неуют. Занавески. Запертые ворота. Собаки. Все больше и больше осень. После бомбежки, сбитые сучья, мертвые совы. Все ближе… Звонки после бомбежки… Отбой. Почти рассвет. Лампа под кроватью. Любимые книги… Маленький, условный мир вещей. Цветы в вазах. Светает. Скрежет сосен, и выходит силуэт из мрака. Вечером снова. Юнкерсы. Скрежетание. Удар, и в бледном небе последние разрывы… Прощание на обрыве. Моя экзальтация, смешная трагичность. Нет библиотеки. Все, что было счастьем, кажется пустым. Серые деревья. Древний, древний путь журавлей на юг. Над Москвой-рекой с крутизны ее обрывов, над заливными лугами летят косяки к теплым морям, а мне-то… и кто меня благословивший на это. Неужели… Все заросло, забыто и заброшено[82].
Мария Белкина проводила Тарасенкова на фронт приблизительно в те же дни, когда уходил и Луговской, – 26 июня 1941 года.
До поезда я его не проводила, – писала она. – Когда мы поднялись из метро на площадь трех вокзалов, нас сразило зрелище – казалось, мы раздвоились, растроились, расчетверились, расдесятерились!.. Повсюду – у метро, и у вокзалов, и на тротуарах, и на мостовой – стояли пары он-она, прижавшись друг к другу, обхватив друг друга, неподвижные, немые, были брюхатые, и дети, которые цеплялись за полы отцовских пиджаков. Казалось, шла киносъемка и статисты были расставлены для массовки… Дальше меня Тарасенков
81
Архив автора.
82
Семейный архив Владимира Седова.