Я был, я видел, я летел… Репортаж и очерки разных лет. Вехи времени. Виктор Савельев
в кулак сцены – несущественно: склеют, на то они и спецы. Главным для меня было – не ощущал я жалости к герою, не ощущал – и всё тут. Конечно, тут были и условность, и подтекст, и второй план – но лишь в одном не могли меня убедить разговоры об интеллектуальном прочтении сложного, как Достоевский, Кобо Абэ – в том, что можно что-то постичь без сопереживания. Как бы ни была сложна пьеса, думал я, сидя на стуле в комнатке на задворках сцены, и какие бы философские вторые планы не рождала ее условность и символика, не может жить на сцене драматургия без самого первого для нее плана – без обычного сочувствия к своему, пусть даже очень условному герою…
Я вообще был уверен, что при всей убедительности поисков театра им не хватает внимания к простым и искренним чувствам – любви, радости или грусти, на которые так легко и охотно откликается человек. Вот и в Русском театре порой дивятся – отчего на какую-нибудь пьеску с «чувствами» валом валят те, кого мы свысока зовем неподготовленным зрителем. Как удобно порой сослаться на его неподготовленность! А не подготовлен он, между прочим, только к искусству, которое хочет воспитать его через голую мысль и сложность, забывая, что вся великая русская литература – да и сцена тоже! – учила уму-разуму на таких «самых простых» средствах, как сочувствие к безвестному Башмачкину, на жалости, сострадании, доброте…
Но это были лишь мои мысли – не более, чем спорные мысли после трудной пьесы, вызвавшей так много разных мнений и толкований. А пока я смотрел, как рождается новый спектакль – он все еще рождался в муке и спешке и обретал что-то новое с каждым выходом на сцену, как «дозревает» каждая новая постановка, но эта дозревала и меняла лицо в лихорадочных озарениях.
Этим же вечером комедия «Друзья» была с интересом принята многими зрителями, хотя кое-кто и ушел с нее. И пресса писала сочувственно, хотя не знала, как все это далось театру. В один из первых премьерных дней я стоял в коридорчике и смотрел, как Михаил Рабинович, главный режиссер, перед очередным выходом на сцену ободрял артистов, уже одетых для спектакля. Они стояли с напряженными лицами – работа была адова, акценты в сценах и ролях надо было менять на ходу. Я впервые их видел так близко – в гриме и тех плащах, в которых они сейчас под зонтиками выйдут на сцену, и понимал, как это сложно – победить в тех условиях, в которые поставила премьера. Были они внимательны и отрешены – готовились к главному, входили в образ, кто-то – по-моему, Федеряев – мерил шагами коридор. Последние минуты до выхода, последние минуты… Еще никто не знал, что вскоре критики признают их работу удачей театра, что скажут лестные слова… Они стояли, еще ничего не зная, и походили на гладиаторов перед выходом на последний бой; о, как я уважал их отрешенность в эти минуты! И вовсе неважно было, кто и в чем был прав или не прав в наших этих спорах о пьесе, главным было, что спектакль СОСТОЯЛСЯ, что в чудовищной спешке и стрессе они – эти несколько человек