Проснись в Никогда. Мариша Пессл
отошла от стены.
– Что?! Да здесь все в плесени.
– Это знак. Вам нужно продать «Рубку» и переехать во Флориду.
Мама скрестила руки на груди:
– Я что, похожа на пенсионерку?
Я почувствовала, как меня одолевает сонливость. Мама говорила что-то о папиной больной спине, о том, как ему тяжело и как он скрывает это. Держа ее за руку, я начала проваливаться в сон.
Мамина рука была настоящей. А то, что случилось до этого, – нет. Ну решил день повториться. Тоже мне, событие.
На какие только ухищрения не пойдет разум, чтобы уберечь тебя.
Разум изо всех сил старается смягчить последствия любой катастрофы, делая все возможное и невозможное. Но потом разрыв между действительностью и искусно сплетенной иллюзией становится слишком большим, и даже разуму не под силу это выдержать. Все попытки самоуспокоения и самовнушения, все надежды на то, что все закончится хорошо, неминуемо расползаются в клочья и обращаются в ничто.
И тогда прозрение оборачивается кошмаром.
Проснулась я опять под дождем на заднем сиденье «ягуара», зажатая между Мартой и Киплингом. Когда я выскочила из машины и бросилась в дом, меня так колотило, что пришлось сесть на диван, опустить голову между раздвинутых коленей и продышаться, стараясь не потерять сознание.
Я снова очутилась там же. В Уинкрофте. Хорошо хоть живая.
Но разве это жизнь?
Гэндальф с лаем носился кругами по гостиной.
– Нет. Нет. Нет! – закричала я Кэннону.
Он снова стоял за кухонным островком и что-то набирал на клавиатуре своего ноутбука, но – явно после того, как увидел все ту же дату, – захлопнул его и бросил в другой конец комнаты.
Вскинув глаза, я ошеломленно поняла, что Уитли мечется по дворику, охваченная очередным припадком ярости. До нитки промокшая, она выдергивала белые зонтики, прикрепленные к садовым столикам, и швыряла их за ограждение. О ее бешеном темпераменте в Дарроу ходили легенды.
– Психичка ненормальная, – шипели самые злоязыкие из девчонок.
Я всегда завидовала этому – уму и красоте Уитли в сочетании со способностью, совершенно не заморачиваясь приличиями, закатывать сцены и давать волю своим первобытным эмоциям. Это казалось несправедливо шикарным, словно она была неукротимой героиней викторианского романа. (Даже затертая фразочка, ходившая по школе, – «темперамент Лэнсинг» – казалась восхитительно старомодной, чем-то вроде названия экзотического недуга, от которого не существовало лекарства.) Такой же необузданной – вот какой я мечтала быть. Уитли бросалась в бой очертя голову. Я цепенела. Уитли открывала рот и вопила. Я немела. Ее припадки ярости были монументальными, пятизвездочными, мультиплатиновыми. Они исходили из какого-то клокочущего источника внутри ее, происхождение которого Уитли не могла объяснить. Раскрасневшись, сверкая глазами, она разносила свою комнату в общежитии, раздирала в клочья тетради, молотила кулаками по стенам, переворачивала столы,