Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения. Елена Михайлик
здесь. Это я».
Mikhailik 2000 – Mikhailik E. Potentialities of Intertextuality in the Short Story On Tick. Varlam Shalamov: Problems of Cultural Context // Essays in Poetics. 2000. № 25. Р. 169–186.
Toker 1989 – Toker L. Stories from Kolyma: The Sense of History // Hebrew University Studies in Literature and the Arts 1989. № 17. Р. 188–220.
Young 2011 – Young S. Recalling the Dead: Repetition, Identity, and the Witness in Varlam Shalamov’s Kolymskie rasskazy // Slavic Review. № 70 (2). (Summer 2011). Р. 353–372.
Бабаев 2000 – Бабаев Э. Воспоминания. СПб.: ИНАПРЕСС, 2000.
Мамучашвили 1997 – Мамучашвили Е. В больнице для заключенных //Шаламовский сборник. Вологда, 1997. Вып. 2. С. 78–87.
Мор 1998 – Мор Т. Утопия. Эпиграммы. История Ричарда Третьего. М.: Наука, 1998.
Симонов 2004 – Симонов К. М. Стихотворения и поэмы. Повести разных лет. Последняя работа. М., 2004.
Фомичев 2007 – Фомичев С. А. По пушкинскому следу // Фомичев С. А. Пушкинская перспектива. СПб., 2007.
Глава II. «Документалистика» Колымы
Незамеченная революция
Когда Варлам Шаламов решил написать цикл рассказов о Колыме, он параллельно начал формулировать положения теории, описывающей природу этих рассказов. Один из таких документов был впоследствии назван манифестом «о новой прозе». Шаламов собирался сводить счеты не только с историей и антропологией, но и с литературой. Избранный же термин – «новая проза» – принадлежал не концу 1950-х, когда он был создан, а совсем другому времени, когда все, от литературы до быта, было, по выражению того же Шаламова, «огромной проигранной битвой за действительное обновление жизни» (4: 139)[59].
Варлам Шаламов, в 1920-х – студент юридического факультета Московского университета, деятель левой оппозиции и начинающий писатель, интересовался идеями ЛЕФа, некоторое время посещал кружок О. Брика, общался с С. Третьяковым – и, при всей очарованности идеями, был разочарован тем, что увидел[60].
Все многообразные позиции – в области эстетики, политики и теории литературы, – которые в то время существовали в рамках Левого фронта искусств, казались Шаламову догматическими, узкими и плохо согласующимися друг с другом.
Шаламова одновременно привлекала – и отталкивала – жесткая ориентация на «литературу факта», апелляция к документу, представление о том, что форму произведения должны диктовать свойства материала, а автор важен ровно в той мере, в которой отсутствует в тексте.
С точки зрения Шаламова, эта позиция не оставляла места для поэзии: «На Малую Бронную ходил я недолго из-за своей строптивости и из-за того, что мне жалко было стихов, не чьих-нибудь стихов, а стихов вообще. Стихам не было места в „литературе факта“…» (4: 305). Стихи получали право на существование только как служебный, агитационный вид литературы[61].
Кроме того, Шаламову казалось – тогда и потом, – что отбор фактов и ракурсов для лефовского «монтажа» все равно производился извне и по идеологическим критериям. Сам объект описания получал высокий статус «материала» только в результате предварительного осмысления.
Лефовцы в ряде статей советовали «записывать факты», «собирать факты». Но копить, «искать факты» в их газетном преображении, как это
59
Так он определял общественную ситуацию 1920-х годов в 1960-х. Датировка проводится по письму А. И. Солженицыну от 1 ноября 1964 года: «Года два назад журнал „Знамя“ предложил мне написать воспоминания „Двадцатые годы“, Москва 20-х годов. Я написал пять листов за неделю. Тема – великолепна, ибо в двадцатых годах зарождение всех благодеяний и всех преступлений будущего. Но я брал чисто литературный аспект. Печатать эту вещь не стали, и рукопись лежит в журнале по сей день» (6: 296, 316). Судя по всему, этот заказ послужил отправной точкой целому замыслу: следом Шаламов пишет серию заметок о Москве 1920-х и 1930-х годов и о своем аресте.
60
«…Где по четвергам Осип Максимович Брик вел „литературный“ кружок. Литературного тут не было ничего, кроме сплетен и вышучивания всех возможных лефовских врагов. Нарочитое умничанье, кокетничанье испытанных остряков с психологией футбольных болельщиков производило на меня прямо-таки угнетающее, отталкивающее впечатление…» (6: 321). «Здесь был догматизм, узость, еще большая, чем в „ЛЕФе“, который разрывался от противоречий. Маяковский хотел писать стихи и был изгнан из „Нового ЛЕФа“. Писание стихов казалось Третьякову пустяками» (4: 344).
61
«Лефовцы говорили: мы обладаем „мастерством“. Мы – „специалисты“ слова. Это мастерство мы ставим на пользу советской власти, готовы рифмовать ее лозунги и газетные статьи, писать фельетоны в стихах и вообще сочинять полезное» (4: 349).