Аввакум. Владислав Бахревский
в другом отделении – сапоги, две серебряные ендовы[26], три шапки: кунья, соболья и суконная, но с камешком и с пером. И, к великой радости Лазорева, кремень с кресалом да завернутый в холст добрый, фунтов на пять, кус крепко соленного, крепко перченного сала.
Лазорев отрезал малый лепесток для пробы. Сало было отменное. Пожалел, что хлеба нет, да и о воде надо было подумать.
Погладил коня. Коню тоже пора было подкормиться.
Лес давно уже стал неуютным, под ногами прелые листья, ни травинки, ни цветочка. А то вдруг крапива – стеной.
Конь почуял беспокойство нового своего хозяина и стал тянуть его все влево, влево. Лазорев понял, что конь взялся его вести, и приотпустил узду.
Еще при солнце вышли к озеру. Другого берега и не видать. На озере островки. Один большой, а малых чуть ли не дюжина.
Лазорев стреножил коня, снял с него сумку, запалил костерок. Набрал воды в ендову – и на огонь. В воду сальца осьмушку, крапивных листов, заячьей капустки. Вот и уха!
Пора и о ночлеге было подумать. Спать возле озера сыровато. Набрал сушняку, заодно дубину выломал: всего оружия – нож. Покончил с делами, сел у воды, засмотрелся.
Белые лилии, цапли в камышах, покой.
И пошла вдруг жизнь перед глазами, картинка за картинкой. Первый бой, первый убитый, поход в Истамбул за жизнью неугодного царю человека, Соляной бунт…[27] Сек плетьми, волочил в тюрьму, вез на казнь. И наконец, чума.
Поплыла земля перед глазами, согнуло вдруг Лазорева в три погибели, да и вывернуло. Вся служба его, вся жизнь – одна блевотина.
Отполз Лазорев к костру, навалился грудью на сумки с чужим, с награбленным добришком и забылся.
Плохо ему было очень. Пробуждался в ознобе.
Конь к нему подходил. А потом сам дьявол: сидел черный, глаза без зрачков зеленые, блевотину его лакал.
– Подавиться тебе жизнью моей! – сказал ему Лазорев и глаза закрыл.
А потом пришли дьяволята, потащили в ад. Лазорев не противился. В глаза било ярым огнем, но огонь тотчас кутался в густом облаке пара.
«В виде бани ад-то у них», – подумал Лазорев, покорный судьбе.
И может быть, из-за того, что покорился, стало его баюкать и покачивать. И долго, сладко баюкало и покачивало…
«Господи! Может, я в дите обернулся?» – подумал Лазорев, и тоненькая надежда на добрую, на новую, с детства начатую жизнь пробудилась в нем несообразно и нелепо.
Наконец он открыл глаза. Перед ним на стуле с высокой спинкой сидел мальчик. Белоголовый, синеглазый, серьезный. Он увидел, что Лазорев открыл глаза, радостно ударил в ладоши, соскочил со стула, подошел к изголовью и поцеловал Лазорева в щеку. Губы были легкие, теплые.
– Ты – это я? – спросил Лазорев, все еще не отойдя от наваждения.
Мальчик что-то залепетал непонятное и убежал.
Лазорев повел глазами кругом. Просторная, на века сложенная изба. Да не изба – хоромы. Тесаные бревна в обхват, дубовые. Печь большая, но не русская, не такая. Стол длинный, дубовый. Лавок нет. Высокие стулья вокруг стола.
Лазорев потрогал лоб. Холодный.
Попробовал
26
27