Алиби – надежда, алиби – любовь. Вера Колочкова
уж в удовольствии как в таковом, если честно. Дело тут было в полном отсутствии в Надеждином гардеробе этих самых мини-юбок и каблучищ. И в отсутствии в карманах даже минимума карманных денег. Откуда им было взяться-то? Папа все деньги спускал на свое «увлечение», да еще и норовил призанять у кого ни попадя…
По поводу отсутствия девчачьих модных одежонок она не комплексовала. Нет – и не надо. Есть старые расшлепанные кроссовки, есть джинсики синенькие рваненькие, есть ветровка-косуха от дождя, есть даже черная бандана с белым черепом – много ли надо человеку, чтоб достойно провести свою юность? А вот отсутствие в кармане мало-мальских хотя бы денежных средств угнетало ее по-настоящему. Очень уж хотелось апгрейдить свое двухколесное детище по-настоящему, купить новую обвеску к сезону. Тут уж надо отдать должное собратьям – помогали они ей исправно. Кто чем, с миру по нитке… Так что апгрейд в конце концов получался полнейший – после смены деталей, будто из ниоткуда возникал вдруг совершенно новый велик, и даже имя ему приходилось давать новенькое. Так она объездила и первую свою Ласточку, а потом был еще Мальчик, а потом еще Чертенок № 13… Они, ее велики, были почти родными, были усталыми, понимающими и молчаливыми. Они умели сливаться с ней в единый организм, живой, гибкий и красивый. Они были родителями, братьями и сестрами, дядями и тетями, эти железяки о двух колесах… Подумаешь, железяки! Зато они не кричат пьяным надрывным голосом на кухне о «праве на свою собственную жизнь», не засыпают за столиком придорожной пивнушки, не трясутся в утробном мамином вое, горестном, на одной высокой ноте, таком безысходном, что слезы сами льются в подушку от жалости. Или от страха. А может, это просто жалостливый такой страх. Или испуганная жалость. Льются и льются из глаз на наволочку с рисунком из желтых листьев, и они промокают, темнеют от сырости, как от осеннего дождя…
Вообще, была б ее, Надеждина, воля, она б совсем, ей казалось, домой не ходила. Ездила бы себе и ездила по коварной весенней наледи, или по остывающему к ночи летнему асфальту, или по лужам с мокнущими в них тополиными облетевшими листьями, или по снежной хрусткой крупе… Только воли у нее такой не было. Надо было вечером мчаться домой – маму в ее горестной борьбе поддерживать. Или, хуже того, папу по пивнушкам искать, а потом тащить домой, шатаясь от тяжести, как пьянчужка-собутыльница какая. Но это уже отдельная песнь. Грустная очень. Не песнь даже – баллада, от которой внутри все скручивается холодным жгутом и норовит ударить по сердцу, и никак этот жгут не желает хоть чуточку ослабнуть и дать вздохнуть посвободнее. Потому что хорошо, конечно, когда присутствует в твоей жизни железная двухколесная любовь и преданность, но родительской простецкой любви тоже почему-то сильно хочется…
А потом папа умер, и, грех сказать, отпустило. И душу, жгутом скрученную, отпустило, и тело тоже. В том смысле, что начала Надежда сразу поправляться как на дрожжах, наливаться лишними никчемными килограммами, и опомниться