Осень в Петербурге. Джон Максвелл Кутзее
быть, чаю? Я могу принести.
Она приносит чайник, сахарницу, чашку, торжественно расставленные по подносу.
– Это Павла Александровича костюм?
Он откладывает сюртучную пару в сторону, кивает.
Матрена стоит перед ним на расстоянии вытянутой руки, наблюдая, как он пьет чай. Его в который раз поражают чистые линии лба и скул, темные, влажные глаза, темные брови и белокурые, почти льняные волосы. Он ощущает прилив чувств противуположных, как будто две волны плещут одна о другую: потребность защитить эту девочку и потребность наотмашь ударить ее за то, что она жива.
Хорошо, что я прячусь, думает он. Такому, как сейчас, мне среди людей делать нечего.
Он ждет, когда Матрена что-нибудь скажет. Ему хочется услышать ее голос. Конечно, предъявлять требования к ребенку – поступок непозволительный, но он их все-таки предъявляет. Он поднимает на нее взгляд. Ничего прикровенного нет в этом взгляде. Полная обнаженность.
Ей удается выдержать этот взгляд один только миг, затем она отворачивается, неуверенно отступает, приседает в странном, неловком реверансе и выскакивает из комнаты.
Он сознает, даже с самого начала этого эпизода, что не забудет его и, быть может, когда-нибудь вставит, переиначив, в одну из своих книг. Нечто подобное стыду пронзает его – стыду, впрочем, поверхностному и недолгому. Сначала в сочинениях его, а там и в жизни стыд, похоже, утратил былую свою силу, сменившись пустым, безнравственным безволием, которого никакие крайности не страшат. Вот как если бы он видел краем глаза тучи, летящие на него с ужасающей скоростью грозовые тучи. Они способны смести все, что преградит им путь. И он испуганно, но тоже и возбужденно ждет, когда разразится гроза.
В одиннадцать по его часам он без предуведомления выходит из комнаты. Ниша, в которой спят Матрена с матерью, занавешена, но Анна Сергеевна еще не легла, она сидит за столом и что-то шьет при свете лампы. Он переходит комнату и садится напротив нее.
Ловкие пальцы, точные движения. В Сибири он выучился шить, нужда заставила, но не с таким плавным изяществом. В его пальцах игла выглядит диковиной, стрелою из Лилипутии.
– Свет, пожалуй что слабоват для такой тонкой работы, – негромко произносит он.
Она наклоняет голову, как бы говоря: «Я слышу», но также: «Что ж тут поделаешь?»
– Матрена – единственное ваше дитя?
Она взглядывает ему прямо в лицо. Ему нравится эта прямота. Нравятся ее глаза, нимало не ласковые.
– У нее был братик, но он умер совсем маленьким.
– Значит, вы знаете.
– Нет, не знаю.
Что она хочет сказать? Что смерть младенца сносится легче? Она не объясняет.
– Если позволите, я куплю вам лампу посильнее. Грех так рано портить глаза.
Она снова кивает, словно отвечая: «Спасибо за участие, но я не стану ловить вас на слове».
Так рано: а он что хотел этим сказать?
Он уже несколько времени ясно сознает, что не станет удерживать слов, которые приходят следом.
– Меня