…Я – душа Станислаф! Книга первая. Валерий Радомский
таял вокруг нее. Она не была напугана тем, что наблюдала. И даже не удивлена. Только приподняла руки, подставив ладони дождю, и по-прежнему всматривалась вдаль. Теперь этой далью был я. Она дышала порывисто, со стоном, но даже такое ее дыхание мне было приятно и дорого. Было страшно и ужасно от того, что я сейчас представлял собой в земной реальности. Приведение – это в лучшем случае, а влюбленное ничто – в худшем. Да и не целовался я ни с кем – не успел. Но завтра меня не станет, и я, желая и боясь одинаково сильно, коснулся ее губ моросью, порывом ветра сорвал с головы капюшон и обнял. В запахе ее светлых волос было что-то родное до боли, а в откровении глаз печаль лишь усиливала эту боль. Но что есть моя боль, если сам становишься болью для дорогого тебе человека!? И этот человечек – не моя уже земная Катя, не моя, но еще в моих объятиях, какими есть всего лишь влажный клубящийся туман! Зацелованная стаявшими снежинками она разомкнула губы и, наконец, вдохнула от меня чувство, какое я сберег для нее, несмотря ни на что. Я обязан был отдать его ей, чтобы моя мальчишеская любовь не томилась бесконечно от неприкаянности, и чтобы она, Катя Гриневич, была желанна и любима в ее земной жизни, как желал и любил ее я. Но я отдал ей не только свое чувство.
Две или три весны кряду на кончике моего носа, с правой стороны, четко проявлялось пигментное пятнышко светло-коричневого цвета. Родинок на моем теле было много, но это пятнышко всякий раз исчезало, когда я вспоминал о нем, разглядывая себя в зеркале. Как-то, разыскав Катю во время школьной переменки, я заговорил с ней о приближающемся дне 8 марта, давая понять наводящими вопросам, что хочу сделать ей подарок. Такое вот не совсем признание в своих чувствах, да все же зарумянило ей щеки и участило дыхание. Я даже забеспокоился – сейчас уйдет, как случалось до этого не раз, и скажет и не раздраженно, и не с сожалением, что она еще маленькая. Но так не случилось: оставив в покое серебристую косу, с привычно вплетенным в нее густо синим бантом, Катя, сначала, успокоила меня улыбкой, а затем ответила вполне серьезно – так мне показалось, – что хотела бы в подарок это мое пигментное пятнышко. И придавила пальчиком то место на своем лице, где хотела его видеть: над верхней губой с правой стороны. Такое у меня было впервые – я вспомнил о своем пятнышке и – увидел его в зеркальце Кати. С тех пор оно стало как бы нашим, общим, и больше не исчезло. И только что, поцеловав Катю в то самое место – над верхней губой, я пометил ее своей любовью. Первой! Единственной! Несчастной, но не безответной!
Катя не знала, и знать не могла, что так внезапно успокоило ей сердце. Оно забилось ровно, будто до этого торопилось за чем-то, а это что-то – на губах: ощущение моросящей и приятно прохладной нежности. Она не понимала, откуда оно и почему, сейчас, когда ее, девочку, душили первые женские слезы. Но не могла и не хотела отказать себе в том, что ощущала. Когда-то она этого втайне желала, стыдясь своего возраста,