Ратоборцы. Алексей Югов
ведь тот же Миндовг ему, князю Даниилу, обещал помощь. Приволоклись помогать, когда уже и побоище остыло!
Думалось ли брату Александру о том, почему спокоен оставался святейший отец Иннокентий – человек не из храбрых, – когда Батый стоял уже в предместьях Венеции?
Случайно ли Субут-багадур поворотил свои загоны на далматинцев, на хорватов и сербов, когда уже кардинал Иннокентия в страхе готовился покинуть Венецию?
Случайно ли советником у Батыя по делам Европы – немец, рыцарь-тевтон Альфред фон Штумпенхаузен?!
И князь Даниил рассказал Александру происшествие с шапкой и кошельком.
Попутно он предостерег брата Александра о Сонгуре.
Ярославич нахмурился.
– Сомнителен и мне этот Сонгур, – проговорил он. – А ничего не поделаешь: отца ближний боярин!
В свою очередь Александр рассказал Даниилу, что когда они с братом Андреем были в Каракоруме, у великого хана Угедея, то и у этого консулом по европейским делам тоже был рыцарь-тамплиер, только англичанин из Оксфорда.
Говорили о единенье друг с другом, о согласованье усилий, о том, как бы обойти неусыпную бдительность баскаков, говорили о неуемных распрях князей. Александр сетовал на дядю своего Святослава – подыскивается в Орде!
Вспомнилось братьям, что и отец Даниила изведал новгородского княженья.
Нахмурясь, Невский сказал:
– Горланы. Вечники. Сколь раз покидал их!
Даниил рассмеялся.
– О! Брат Александр! – сказал он. – Эти горланы пошумят, погалдят, а чуть что – головы за тебя сложат! А бояре у тебя на строгих удилах ходят. Но посидел бы ты в Галиче моем – изведал бы Мирославов, Судиславов моих!
– То верно, – согласился Александр. – Дед мой, отец княгини твоей, и не рад стал, что добыл Галич!..
Вспомнили братья и пращура своего, Мономаха, и Долобский его и Любечский съезды. Скорбели, что сейчас уже и помыслить нельзя о том, да и поздно – отошло время княжеских съездов! – над каждым князем сидит баскак, в семье и то уж Батыевы наушники!
И признали – одного деда внуки, – что если окинуть оком, не обольщая себя, обозреть все и всех, и на Западе и на Востоке, то и не на кого им уповать, как только один на другого.
Наступило молчание.
Откинувшись в свой угол возка, сдвинув совсем на затылок соболью шапку, открыв большой лоб, властелин Карпатской Руси долго в раздумье любовался Ярославичем.
И наконец, от всей-то души, попросту и как бы с великою болью душевной, тихо проговорил:
– Эх, Саша… Сына бы мне теперь такого!.. Ты – у моря своего, я – на Карпатах!..
Ярославич зарделся…
И опять к языку Цицерона прибегли они, когда заговорили о семейном. И странно и чудно прозвучало бы какому-либо Муцию, Сципиону или Атриппе в безукоризненной римской речи по-русски произносимое: «Княжна Дубравка, князь Андрей Ярославич, Кирилл-владыко, Батый!»
И не один испылал снаружи берестяной багрово-дымящий факел, и не одна догорела ярого