Воздушный колокол. Книга стихов. Елена Игнатова
on>
Не так ли на берег, утраченный нами, на брег золотой, к полудню катились не волны, а пламя широкой волной…
Часть 1
«Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве…»
Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве,
бетонном слоне, горнистах гипсовых в парке,
творожном снеге Невы, небе густейшей заварки,
о колоколе воздушном, хранившем меня?
Вечером мамина тень обтекала душу,
не знала молитвы, но все же молилась робко.
В сети ее темных волос – золотая рыбка,
ладонь ее пахла йодом… сонная воркотня.
Всей глубиною крови я льну к забытым
тем вавилонским пятидесятым,
где подмерзала кровь на катке щербатом,
плыл сладковатый лед по губам разбитым.
Время редеет, скатывается в ворох,
а на рассвете так пламенело дерзко,
и остается – памятью в наших порах,
пением матери на ледяных просторах,
снежными прядями над глубиною невской.
«Ничего не проси у страны – ни любви, ни суда…»
Ничего не проси у страны – ни любви, ни суда,
первородства души не заменишь ее чечевицей.
Сколько можно, несу непосильное бремя труда
соглядатая, очевидца.
Робкий шепот окраин, столиц заговорщицкий шум
чуть колеблют и дразнят листы летописного свода,
но как тайный судья, соучастник судьбы, тугодум —
вывожу на полях неизвестное слово «свобода».
Не возьму ни гроша и ни капли вина не пролью
в причащеньи судьбы ко стыду нерастраченной силы,
к нерожденной душе, к одиночеству в отчем краю,
к этой грязной бумаге, где жизнь изошла на чернила.
«Как я тоскую по архитектуре житья…»
Как я тоскую по архитектуре житья
послевоенного – под виноградной бетонною гроздью,
где, как зверок на ладони, пригрелась семья,
воздух тайком добывая на черном морозе.
По лихорадящей родине, вынесшей ад,
кровью налит ее сумрак и гноем рассветы,
и перекличка: «убит… виноват… виноват…»,
и запекаются губы стыдом и ответом.
Господи, нас разметало, как мертвый сорняк,
взрывом отбросило, ядом смертей опоило,
из глубины униженья спрошу Тебя так:
– Господи Боже мой, что с моей родиной было?
Что, обернувшись, увижу? Окоп и бетон,
парка победы цветы, черепа и колосья,
голос о маме, о брате, платке голубом
под виноградной бетонною гроздью.
«Сердечный перебой от боли, не от грусти…»
Сердечный перебой от боли, не от грусти,
и под ногами дерн так прочен и так груб.
Где влажный куст ручья, где разветвленье устьев,
где запах ночи, лепесток у губ?
Когда я почала железную ковригу?
А помнишь крупный шрифт поэмы о Петре
и детства круглый свет – под лампой зрела книга
и нежной желтизной мерцала на столе.
Колесный перестук сливается с «Полтавой»:
полки, и взрытый прах, и пылкий Шлиппенбах…
И нить моей судьбы вплелась в судьбу державы,
оставив вкус железа на губах.
«Детства опара…»
Детства опара.
Ветрянки зеленый цветок,
да на воде подсоленной – тюря.
Выйдешь – торчит во дворе «воронок».
Наши мужчины охочи до тюрем.
Дом. Дом,
немцами строенный дом,
влажный барак.
Можно купить за пятак
завиток из пластмассы,
можно до ночи кататься
на карусели железной…
Мы засыпаем без слез —
девять душ в конуре. Тесно.
И среди нас расцветают искусства:
вот инвалид – гнет подвески для люстр,
есть и художница – голод и юность,
бант голубой, нежно-серая кожа.
Тридцать рублей – нарисует портрет маслом.
Нарисовала меня
на кошку-копилку похожей.
Родственник-летчик