Братья и сестры. Книга 3. Пути-перепутья. Книга 4. Дом. Федор Абрамов
пришел, сел за парту – учи. В общем, весной результаты такие: у меня на руках свидетельство за начальную школу, а у Елены брюхо…
– Способный ученик!
– Ну, ты! – Подрезов свирепым взглядом полоснул улыбнувшегося Лукашина. – Знай, где губы распускать. Девка одна-одинешенька. Как среди волков… Матрена у нас была. Старуха. Ни разу в мир за свою жизнь не выезжала. Чтобы святость соблюсти, с никонианами[15] не опоганиться. Дак эта Матрена, знаешь, что сделала? Ночью школу соломкой обложила да жаровню живых угольков притащила… Ладно, не сердись. Когда человека топят, разве он разглядывает, какое бревно под руку попало? Да я, уж если на то пошло, и бревно-то не последнее был. Лес на школу под выселок приплавил – никто лошади не дает. И помощнички у меня – соплей перешибешь. Я один среди них жернов. В дедка. Тот у нас в восемьдесят лет изгонял дьявола из плоти. Дак что я сделал? На себе, вот на этом самом горбу, перетаскал от реки бревна. Она, Елена, в жизни своей такого не видала. А история со стеклом была! О-хо-хо!.. Все готово: пол набран, потолок набран, окна окосячены, рамы сделаны, одного не хватает – стекла. А стекло за девяносто верст, в деревне, и навигация на нашей Выре только ранней весной да поздней осенью, когда паводки. А так порог на пороге – в лодке не проехать. И вот я ждал-ждал дождей да и пошел камни в порогах пересчитывать. Привез стекло. Через сто десять порогов и отмелей протащил лодку. Вот какая у меня любовь была! Дак разве она могла устоять перед такой силой?
Подрезов взялся рукой за свой тяжелый, круто выдвинутый вперед подбородок, мрачно уставился в стол.
Ничего-то мы друг про друга не знаем, подумал Лукашин и, прислушиваясь к шумно прогрохотавшей под окном машине (не Чугаретти ли опять загулял?), спросил:
– А Елена твоя… Что с ней?
– Нету. В тридцать первом отдала концы… – Подрезов помолчал, махнул рукой: – Ладно, кончили вечер воспоминаний…
Однако Лукашина так взволновал подрезовский рассказ, что он не мог не спросить, отчего умерла Елена.
– От хорошей жизни, – буркнул Подрезов. – Можно сказать, я сам ее зашиб. Ты знаешь, сколько во мне тогда этой силы лесной, окаянной было? Жуть! Я как вырвался на просторы из своей берлоги – мир, думаю, переверну. В восемнадцать председатель сельсовета – ну-ко, поставь нынешнего сосунка на такое дело! В двадцать председатель коммуны… Потом дальше – больше. Первая пятилетка, коллективизация – вся жизнь на дыбы. Меня как бревно в пороге швыряло. Сегодня в лесу, завтра на сплаве, послезавтра в колхозе… По трем суткам мог не смыкать глаз. Лошади подо мной спотыкались да падали, а тут городская девчонка… Пушинка… Да чего там – дубы пополам ломались, а она уж что…
– Да, было времечко, – с раздумьем сказал Лукашин. – Ух, работали!
– Еще бы! – подхватил Подрезов. – Мир воздвигался новый. Социализм строили. Сейчас сколько у нас в лесу техники, тракторов, узкоколейку делаем… А ты знаешь, что в начале тридцатых годов мы лошадкой да дедовским топором
15
Никонианы – сторонники новой веры, обновленного православия, введенного патриархом Никоном.