Лавка чудес. Жоржи Амаду
и о его похоронах на кладбище Кинтас
1
Вверх по улице ковыляет старик, держась за стены убогих домишек. Любой встречный решил бы, особенно узнав старика, что тот пьян. Тьма стоит непроглядная, ни один фонарь не горит, ни одна полоска света не пробивается из-за ставен: война, немецкие субмарины шныряют у берегов Бразилии, топят мирные пароходы, и грузовые, и пассажирские…
Старик чувствует, как все острее становится боль в груди, и пытается прибавить шагу. Дойти бы домой, зажечь лампочку, записать в тетрадку обрывок разговора, меткое словцо, – память уже не та; раньше, бывало, без всяких записей годами держал в голове разговоры, лица, события во всех подробностях… Вот запишет про спор, тогда и отдохнет, а боль пройдет, как пришла, так и ушла, – не в первый раз, хотя так сильно, по правде говоря, никогда еще не схватывало. Ох, пожить бы еще немного, хоть несколько месяцев, окончить бы записи, разложить все по порядку и отдать рукопись этому милому пареньку-типографщику. Хоть несколько бы месяцев…
Старик ощупывает стенку, оглядывается вокруг – совсем плохо стало с глазами, а на очки денег нет, и на рюмку кашасы тоже нет. Он сгибается вдвое от боли, прижимается к стене. До дома недалеко, еще несколько кварталов пройти – и вот она, его комнатенка в заведении Эстер. Он придет, зажжет лампочку, запишет мелким почерком… Ох, только бы отпустило!.. Вдруг вспоминается ему, как умер кум его, Лидио Корро: уронил голову на картину, изображавшую очередное «чудо», и струйка крови потекла изо рта. Сколько дел переделали они вместе, сколько побегали вверх-вниз по крутым этим улочкам, сколько мулаток перецеловали, перещупали в подворотнях. Сколько лет прошло, как Лидио умер? Пятнадцать? Больше? Восемнадцать? Двадцать? Да, память стала никуда не годная, а вот слова кузнеца засели в голове, ничего из сказанного он не забыл. Старик хочет повторить фразу, прислоняется к стенке, нельзя это забыть, записать надо, записать… Еще два квартала, несколько сот метров… С трудом проборматывает он слова кузнеца – как он двинул, договорив, кулаком по столу, словно точку поставил, а черный кулачище – что твоя кувалда…
Старик ходил послушать радио, иностранные передачи – Би-би-си, центральное радио Москвы, «Голос Америки»: приятель его, турок Малуф, завел себе такой приемник, что весь мир ловит. Сегодня новости были хорошие: «арийцам», кажется, изрядно намяли бока. Весь мир кроет немцев, клянет немецких фашистов, говорит о немецких зверствах, а он называет их только арийцами. Ох, арийцы – убийцы евреев, негров, арабов. А он знавал и замечательных немцев – вот, скажем, сеу Гильерме Кнодлер… Был женат на негритянке, прижил с нею восьмерых детей… Пришли к нему однажды, стали говорить о чистоте расы, об арийской крови, а он расстегнул штаны и отвечает, что, мол, скорей даст себя оскопить, чем бросит свою негритянку…
Когда Малуф, чтобы отметить победы, поставил всем присутствующим по стаканчику, вышел спор: вот если Гитлер выиграет войну, сможет ли он, покончив со всеми остальными,