Булгаковские мистерии. «Мастер и Маргарита» в контексте русской классики Очерки по мифопоэтике. Часть III. Алла Арлетт Антонюк
нужна живая мышь,
Их мертвою не соблазнишь.
Пушкин, создавая свои сцены из Фауста (1821), также передает эту мысль о живой и мертвой душе. В одной из сцен («Наброски», 1821), в которой он приводит своего Фауста на аудиенцию пред Вечностью (представленной у него божеством Смерти), Мефистофель и Смерть тоже рассуждают у Пушкина о душе Фауста:
Смерть:
– Зачем пожаловал сюда?
Мефистофель:
– Привел я гостя.
Смерть: – Ах, создатель!..
Мефистофель:
– Вот доктор Фауст, наш приятель. —
Смерть: – Живой!
Мефистофель: — Он жив, да наш давно —
Сегодня ль, завтра ль – все равно.
Смерть: – Об этом думают двояко;
Обычай требовал, однако,
Соизволенья моего…
Книга Иова дала драматическую завязку многих сюжетов мировой классики и составляет определенный реминисцентный слой и в произведениях Пушкина и Гёте, и впоследствии Булгакова – писателей, которые бесконечно варьируют в своем творчестве эту сцену, где человек и сатана предстают «пред господа».
Библия включила Книгу Иова в свой канон, тем самым показав, что откровение библейское есть откровение всечеловеческое. Все, что происходит с Иовом в библейской книге, – универсально, и в том или ином виде знакомо каждому человеку, живущему на земле, испытавшему земные страдания: «Et Satan se retira de devant la face de l’Éternel. Puis il frappa Job d’un ulcère malin, depuis la plante du pied jusqu’au sommet de la tête; Job, 2:7 («И Сатàн удалился от лица Вечности. Потом он поразил Иова страшной язвой от самых подошв его до макушки головы»; перевод наш – А.А.А.).
Книга Иова – это шедевр, равный греческим трагедиям и диалогам Сократа и Платона. Здесь истина находит свое выражение еще убедительнее, чем в греческом самопознании. А диалоги и монологи обладают той же глубиной, какой на следующем этапе развития риторики обладают монологи Шекспира и Гёте. Книга исполнена гигантской космической образности и одновременно являет собой подобие «сократического диалога», в котором совершается искание истины, но не в холодных состязаниях ума, а перед лицом жизни и смерти, ибо это последний спор, и на чашу весов здесь брошена сама человеческая судьба.
Явление демона, наславшего чуму на человечество, мы видим у Пушкина в трагедии «Пир во время чумы», также сохранившей весь пафос монологов и диалогов страдающего Иова. Героя, подобного бедному Иову, мы найдем у Пушкина и в «Медном всаднике», – в образе его «безумца бедного» Евгения, пережившего катастрофу наводнения, в результате которой он потерял все, что имел в жизни, включая рассудок. Наконец, булгаковский Мастер, находясь в психолечебнице – после того, как все до последнего у него было отнято в этой жизни: и любовь, и дом, и сгоревший роман, – в своей исповеди Ивану Бездомному также сохраняет весь пафос монологов и диалогов страдающего Иова.
Диалог