Потерянный во времени. И другие истории. Алексей Поликовский
покой, от природы данный покой, который и есть гармония. Она, конечно, не была никаким агентом КГБ, это меня научили во всех видеть агентов КГБ… В ней не было той суеты, которой так много во мне и которую я пытаюсь смирить философией. А она была мудра без философии. Ребёнок. Мне было с ней легко. После наших прогулок мы возвращались домой и до трёх часов ночи сидели у меня на балконе. Ну, не хочется заканчивать так печально, на ноте собственного ничтожества. Вы понимаете, она восприняла этот разговор всерьёз, она была готова и на ночной побег, и на магазинчик в Таиланде, и на то, чтобы провести всю свою жизнь со мной… и поняла, что я боюсь. Когда поняла, всё как-то умерло между нами, сдуло, как проколотый воздушный шарик.
Вы понимаете, люди рождаются для разного, и чаще всего не для того, для чего их воспитывают семья и школа. Она была рождена быть весёлой без причины, радостно-удивлённой по любому поводу. Давайте, я ещё расскажу вам о ней. Как все члены советской колонии в Лаосе, она скупала часы. Их собирали в тесных дощатых цехах Гонконга, на берегу грязного моря, и всеми возможными и невозможными путями развозили по Азии. Советские вывозили часы в Союз, там перепродавали. И мне, и ей это было противно. И всё-таки мы тоже покупали часы. Однажды, придя с рынка, мы вместе с ней ходили на рынок, она уселась на диван и, глядя на своё тонкое запястье, украшенное тремя разноцветными циферблатами, показывавшими три разных времени, выдала фразу, искупавшую позор нашей мелкой корысти: «Часы как кошка, гуляющая сама по себе. Сами пьют, сами мяучат, сами спят и сами идут, куда хотят…»
Да, она был философ-ребёнок, и иногда я умирал со смеха, видя, какое обиженное недоумение выражается на её бледном веснушчатом лице московского подростка. Однажды на рынке мы остановились у витрины лавки, в которой не было ничего, кроме корня в проволочной шапке. Корень покоился на бархатной подушке. Хозяин лавки стоял в двери и глядел на нас.
– Что это?, – спросила Ира, оборачиваясь к лаосцу. Лаосец был в голубой шелковой рубашке навыпуск, с широкими рукавами, в так называемой «фомвихановке». У него было гладкое коричневое лицо человека, которому может быть тридцать, а может быть семьдесят.
– А ничего, – ответил лаосец.
– А зачем это?
– А низачем.
– А сколько это стоит?, – продолжала допытываться она и даже наморщила лобик и напряжённо посмотрела на меня, ища помощи.
– А сто долларов, – сказал лаосец с той сухостью, которая намекала на то, что и удивление на лице, и настойчивые расспросы неприличны, когда речь идёт о столь самоочевидном предмете, как корень в проволочной шапке…
Вот так. Как мы с ней потом смеялись, вспоминая этот диалог! Вы понимаете?
Я кивнул.
– Кусочки. Камешки. Детальки без сюжета, – сказал он. – Сюжет в жизни, понимаете ли, даруется только героям, а нам, овощам, остаётся только гадать, когда нас, знаете, срежут под корень, соберут