Как-то лошадь входит в бар. Давид Гроссман
поворачивается к залу спиной и, согнув ногу в колене, с грациозным обаянием поднимает сапог, – или моими точеными бедрами, или шелковистой грудью, или ниспадающими волосами. Но этот дегенерат, рак, предпочитает погрязать в моей простате! Получает удовольствие, играя с моей пиписькой. До чего же я разочаровался в нем. Скобка закрывается. Но до полуночи, сестры мои, мы сорвем крышу смехом, пародиями, избранными номерами из моих выступлений за последние двадцать лет, о чем не написано в объявлениях, потому что я даже шекель не стану выбрасывать на объявления, рекламирующие меня, кроме малюсенького объявления, величиной с почтовую марку в бесплатном еженедельнике, выходящем в Нетании. Эти шлюхи даже листок на дереве не приклеили. Сэкономил ты на мне, Иоав. Чтоб ты был здоров, душа моя. Пикассо, пропавший пес-ротвейлер, получил здесь на электрических столбах больше экранного времени, чем досталось мне, ведь я проверил, столб за столбом, обошел всю промзону Нетании. Сатхе́н[37], Пикассо, задал ты им жару, только не спеши возвращаться, послушай меня, со всей ответственностью говорю: самый лучший способ добиться того, чтобы тебя оценили в каком-либо месте, – просто не быть там, правда? Не такова ли была идея, стоявшая за деяниями Бога во время Холокоста? Не на этом ли основана вся концепция смерти?
Публика увлечена полностью.
– Нет, скажите мне, Нетания, разве не безумие то, что мелькает в голове людей, развешивающих объявления о пропавших животных? «Потерялся хомячок золотистого цвета, хромает на одну ножку, на глазах катаракта, не переносит глютен, страдает аллергией на миндальное молоко». Алло, какие у вас проблемы? Даже без всяких поисков могу вам сказать, где он: ваш хомячок в приюте для инвалидов и больных.
Публика смеется от всего сердца и немного успокаивается, словно чувствует, что где-то исправлена опасная ошибка в навигации.
– Я хочу, чтобы ты пришел на мое представление, – сказал он мне по телефону после того, как ему удалось прорваться в мою упрямую память.
Мы даже предались воспоминаниям, на удивление весьма приятным; мысленно вернулись к тем часам, когда дважды в неделю шли вместе от квартала Баи́т ва-Ган к автобусу, который привозил меня прямо к дому в квартале Талпиот. Он говорил о наших прогулках с огромным воодушевлением.
– Именно там началась наша дружба, – повторил он дважды или трижды, сопровождая свои слова легким смехом, в котором звучало удивительное счастье. – Мы шли и говорили, и говорили… «Уоки-токи» – наша дружба, – продолжал он, вспоминая мельчайшие подробности, будто эта мимолетная дружба была лучшим из того, что случилось с ним в жизни.
А я терпеливо слушал, надеясь узнать, чего именно ему хочется, что я должен сделать ради него, – и уж тогда мне удастся отказать, не причиняя особой боли, а затем вновь исторгнуть его из моей жизни.
– Какое именно представление ты просишь меня посмотреть?
Я решительно перебил, как только он на миг остановился,
37
Сатхе́н – возглас одобрения: «почет и уважение!», «Молодец!» (