Смерть сердца. Элизабет Боуэн
от него нужно, Томасу делалось невыносимо тяжело. В это время по вечерам он хотел только одного – чтобы лицо обмякло до пустых линий. А когда кто-то сидел с ним рядом, ему казалось, будто он обязательно должен что-то из себя представлять, нацепить какое-нибудь выражение. Но, по правде сказать, между шестью и семью часами вечера он почти ни о чем не думал и почти ничего не чувствовал.
– На улице жуткий холод, – наконец нехотя сказал он. – Кажется, еще чуть-чуть – и лицо отвалится.
– У меня чуть не отвалилось! Вместе с руками. Я шла пешком всю дорогу.
– Анна выходила на улицу, не знаешь?
– По-моему, гуляла в парке.
– Сумасшедшая, – любовно сказал Томас.
Он вытащил портсигар и рассеянно в него заглянул: пусто.
– Будь добра, – попросил он, – передай сигаретницу. Нет-нет, она у тебя прямо под локтем… Чем сегодня занималась?
– Хочешь, наполню портсигар?
– Ой, спасибо огромное, спасибо… Так чем, говоришь, занималась?
– Конституционной историей, музыкальным анализом и французским.
– И тебе нравится? В смысле – как, справляешься?
– По-моему, история – грустная штука.
– Не просто грустная – скользкая, – сказал Томас. – С самого начала сплошное вранье, просчеты и мошенничество. Непонятно только, чего мы теперь с ней так носимся, можно подумать, что-то изменится к лучшему.
– Но разве раньше люди не были храбрее?
– Выносливее. И по кругу не бегали. Тогда у них еще было будущее. А когда стоишь на краю, куда там дальше двигаться.
Порция непонимающе на него посмотрела, потом сказала:
– Я неплохо знаю французский. Получше остальных девочек.
– Ну уже кое-что, – сказал Томас и замолчал.
Он сидел напротив Порции, с другой стороны камина – ссутулившись и медленно поводя головой из стороны в сторону с напряженным, затравленным видом, будто животное, которому предлагают что-то, что ему не нравится. У Томаса были очень темные волосы, вечно гладко причесанные, и решительно очерченные брови, такие же, как у отца и Порции. Выражение лица у него тоже было отцовское – упрямое, но за упрямством, однако, угадывалась глубокая нерешительность. Несмотря на внушительной лепки лоб и крупную голову, к тридцати шести годам его приветливое и подвижное лицо уже слегка одрябло и как будто бы свисало с черепа. Глаза и рот говорили о нем что-то, но не все; казалось, они пребывают совершенно отдельно от чего-то в нем важного. У него был хмурый, а временами даже высокомерный вид человека, осознающего, что он не совсем верно распорядился своей судьбой, словно у какого-нибудь второстепенного римского императора. Одной рукой он придерживал стакан на подлокотнике кресла, а другую свесил вниз, будто выронил что-то и теперь рассеянно это нащупывает. Было ясно, что Томасу сейчас совершенно нечего сказать. Шум Лондона доносился сквозь закрытые и занавешенные окна как сквозь вату, свет лампы обводил комнату почти призрачными кругами, огонь отбрасывал жаркий свет на коврик. В доме стояла такая