Легион. Повесть. Дмитрий Александрович Москвичев
ают пузыри «Отчаяние», «Ревность», «Отверженность», «Желание», «Незнание, как себя вести», «Страх потерять лицо» (самый злобный из демонов).
Р. Барт, «Фрагменты речи влюбленного»
Это я. Меня зовут Варвара. Имя существительное, собственное, склоняемое. Варварвар. Barbarbar. Говорят, из-за этого несносного звука дикие племена были прозваны варварами, которые после разрушили Рим, приняли христианство, выкопали Гроб Господень, сожгли еретиков, переплыли темные воды, придумали паровые машины, PlayBoy, гей-парады, авангардный балет, экспериментальное техно и iPhone. Все друг за другом, упершись длинным носом между лопаток. В сети я New-Down Alice. У меня второй размер груди и сердечная мышца, рассчитанная на два и пять миллиарда сокращений. У меня есть друг. Когда мы занимаемся сексом, мышца начинает сокращаться значительно чаще. Я не веган и не мясоед, я не ударилась головой о коленку Будды, не ношу офицерскую форму перед галереями модных художников, не хожу на тренинги по мотивации, не состою в партиях, не употребляю наркотики, не играю на Forex: все это пошло и вульгарно (от праиндоевропеского *wel – толпиться). У меня два высших образования. На первом курсе я хотела сделать пластическую операцию по изменению формы половых губ, на втором – сделала аборт. И то, и другое – по настоянию парня, потому что думала, что люблю его. Все это проклятое время я думала. У меня два красных диплома, работа в коворкинге и оставшиеся один и восемь миллиарда. Разумеется, если самолет со мной не взорвут, на меня не нападет фанатик с мачете, не собьет какая-нибудь пьянь и раковые клетки, дремлющие во мне, не проснутся. Я не умею любить, но каждое утро, целуя своего друга, я говорю ему, что люблю его. Он говорит мне то же самое. И, кажется, в это верит. Каждый вечер, возвращаясь с работы, я прохожу мимо огромной витрины, в которой люди – полулежа, облокотившись на, опершись о, прислонившись к, – читают книги. Их всегда шестеро. Имя им – Легион. И всегда у одного из – книга перевернута. Каждый раз, не замедляя шаг, я пытаюсь увидеть названия этих книг. И только однажды, попав каблуком в выбоину на асфальте, я остановилась и, сжимая сломанный каблук в руке, увидела название книги. Это был Бонавентура, «Ночные бдения». Домой я добралась босиком, выбросив туфли в урну. Бархатистая Prada на помойке, варвар в метро, ступни чувствуют напряжение вагона, футбольные фанаты, покачиваясь, смотрят на мои лакированные пальцы и высокий подъем стопы. В тот вечер, переступив порог дома, я впервые уклонилась от поцелуя, забралась в душевую кабину и, усевшись на пластиковый пол, под горячим хлорированным дождем заревела. Один и семь и девять и девять и девять
Что-то во мне сломалось. Пошло по швам. Распороло меня изнутри и обожгло, выплеснувшись. Помню, я сидела на разложенной к ночи софе (впрочем, она никогда и не складывалась) и ждала – сама не знаю чего, – глядя на своего друга. Даже сейчас я не могу выдавить из себя кажущееся таким пошлым слово «любимый». В какой момент я перестала чувствовать то, что оно означает, то есть «человек, которого я люблю»? Когда оно стало пошлым? Или пошлой стала я? Сердце все еще бьется. Так, будто хочет что-то сказать, будто хочет предупредить. Ноет в груди. Страшно ноет.
Я долго смотрела ему в спину. За все это время он ни разу не обернулся, хотя, я что-то, кажется, пыталась сначала ему сказать. Не помню… что-то вроде «как дела?» или «у меня был странный день», – мне хотелось рассказать о причине, по которой я уклонилась, по которой расплакалась, но было некому, хоть он и был рядом. Друг занимался редактированием фотографий, которые нащелкал за последние дни. На многих из них была я. Вернее, совсем не я. Моя молодость, может быть. Красота, может быть. Которую он так любит трахать. Пока, может быть. Удовольствие. Фруктозу, которую он так ждет от меня. Солоноватость, которая его привлекает. Я где-то читала, как один римский папа, который попросил своего низложения с престола, потому что хотел жениться (правда, сам не знал, на какой из сотен римских потаскух остановиться), каждый вечер требовал от своих шлюх – от каждой по чайной ложке – целый потир их семени. Так, кажется, это называл Аристотель. Следуя за мнением язычника, папа собирал влагу удовольствия по капле и пил, причащаясь по своему извращенному разумению к таинству женского вожделения. Вульва, вульгата, вельзевул, vulgaris. Кажется, папу отравили потом.
Папочка.
За два миллиона ударов сердца, во время нашего с ним очередного соития, он попросил, промычал, как-то, задыхаясь, чтобы я называла его «папочкой». Я тогда рассмеялась. И не могла остановиться. И все пыталась выговорить сквозь смех: «Зверек! Зве…» И согнулась пополам, уткнувшись в подушку, но остановить внезапный приступ не получалось. Постельная сцена, конечно, не была доиграна. Или это и был закономерный финал? Не знаю. Я пыталась после объяснить, что мне вспомнилась одна история, которая и рассмешила, и вовсе не про того «зверька», про которого он подумал.
«И что же за история?..» – уставился. Отдышался. Пахнет потом. Говорят, что пот любимого человека приятен. Не замечала. Или потому и не замечала? Не знаю. История у меня выходила путанной, я сбивалась. Глаза его багровеют. Все началось с Константинова дара. Итак, я открываю рот. В восьмом веке монахи бенедектинцы состряпали подложный документ, по которому