Майор Вихрь. Семнадцать мгновений весны. Приказано выжить. Юлиан Семенов
она затаилась, перестала видеться со своими товарищами по подполью, особенно после того дня, когда Седой через связников попросил ее давать информацию, добывая через немца.
– Я ж люблю его, – сказала она тогда, – я не могу так. Я не продажная какая…
– Ты понимаешь, что говоришь? – спросил связник.
– Если б не понимала…
– Родину, значит, продаешь ради кобеля?
– Он не кобель, он мальчик…
Связнику было семнадцать лет. Он поднялся со стула и ударил Крысю по щеке, а потом плюнул себе под ноги.
– Эх ты, курва! Паршивая немецкая подстилка.
Когда об этом узнал Седой, он очень разозлился, но к Крысе не пошел, потому что не знал, как она после этого его встретит. А она ждала. А потом ждать перестала. День она стала ненавидеть: ей казалось, что днем ее должны убить за измену. Она днем ждала ночи. К ней приходил Курт, и Богданов слышал, как они по ночам тихонько говорили, или говорил только немец, успокаивая ее, плачущую, или тихонько, под утро, смеялась она – странным, вибрирующим смехом, даже и не поймешь сразу – смеется она или это истерика у нее.
Степан подолгу слушал, как они шептались, и чем дальше, тем все больше утверждался во мнении, что говорят они, словно дети, и любят друг друга исчезнувшей в годы войны чистой детской любовью, что они – из того ушедшего в небытие мира, когда любовь была внезапной, испепеляющей, горестно-счастливой болезнью, а не инструментом забвения вроде водки или морфия.
Однажды Богданов сидел с Колей за чаем. Было еще не поздно, до комендантского часа оставалось около часа. Хотя у Коли был аусвайс и ночной пропуск, он всегда возвращался домой – и от Богданова, и с других явок – засветло, чтобы не вызывать лишних подозрений.
Крыся была на кухне, мыла посуду. Когда распахнулась дверь в дом, Степан, как на шарнирах, обернулся. Коля продолжал сидеть в прежней позе, чуть склонившись над своей чашкой.
«Надо будет ему сказать, – подумал он, – что нельзя так вертеться. Резкое движение – могильщик разведчика, во всем, и в резких поворотах мысли – тоже».
На пороге стоял немец. Это был Курт.
– Здравствуйте, панове, – сказал он на ломаном польском и тихо, вроде Крыси, прошмыгнул мимо них на кухню. Сначала там было тихо, наверное, целовались, а потом начали быстро говорить. Вернее, говорил Курт, а Крыся изредка спрашивала его о чем-то. Потом они надолго замолчали.
Богданов кивнул головой на кухню и шепнул:
– Ишь Монтекки и Капулетти.
– Тш-ш-ш, – Коля приложил палец к губам.
Коля все время прислушивался к разговору: немца переводили в Германию, он не хотел уезжать.
«Немец был бы нам очень кстати, – подумал Коля, – только какой-то он раззява. Понятно, что мальчик, но нельзя же быть таким – война как-никак».
А потом немец заплакал. Было слышно, как жалобно он плачет, по-детски всхлипывая. Крыся утешала его, что-то быстро шептала ему, а он всхлипывал и мешал немецкие и польские слова.
– Ну что же делать, – шептала Крыся, – что же делать, значит,