Ребекка. Дафна Дюморье
смерти скучно?» А затем, потрепав по плечу, пошлет меня в аптеку за английской солью. До чего унизительно быть молодой, подумала я и принялась с остервенением грызть ногти.
– Я бы хотела, – яростно сказала я, все еще слыша его смех и отбросив последнее благоразумие, – я бы хотела, чтобы мне было тридцать шесть лет и я носила черное атласное платье и жемчужное ожерелье.
– В таком случае вы не сидели бы со мной в этой машине, – сказал он. – И оставьте, пожалуйста, в покое ногти, они и так обкусаны до мяса.
– Вы, возможно, сочтете меня дерзкой и грубой, – продолжала я, – но мне бы хотелось понять, почему вы зовете меня кататься день за днем. Вы очень добры, это сразу видно, но почему вы избрали именно меня объектом своего милосердия?
Я сидела неестественно прямо, словно застыв на месте, жалко пыжась, как это бывает лишь в юности.
– Я приглашаю вас, – сказал он серьезно, – потому что вы не носите черного атласного платья и жемчужного ожерелья и вам нет тридцати шести лет.
Лицо его было непроницаемо, я не знала, смеется он про себя или нет.
– Все это прекрасно, – сказала я, – вам известно обо мне все, что может быть известно. Это не очень много, не спорю, потому что я не так долго живу на свете, и в моей жизни не было особых событий, только две смерти, но о вас… о вас я знаю сейчас не больше, чем знала в тот первый день, когда мы встретились.
– И что вы знали тогда? – спросил он.
– Ну, что вы живете в Мэндерли и… и что у вас умерла жена.
Ну вот, наконец я его произнесла, это слово, которое уже столько дней вертелось у меня на языке. «Жена». Оно выговорилось так легко, без всякого затруднения, словно ничего не могло быть естественнее, чем упомянуть о ней. «Жена». Слово задержалось, повисло в воздухе, заплясало передо мной, не успела я его произнести, и, так как он ничего не сказал, никак на него не отозвался, оно разрослось до чудовищных, отвратительных размеров, запретное слово, противоестественное на моих губах. И я не могу забрать его обратно, оно уже произнесено. Я опять увидела надпись на титульном листе книжечки стихов и это необычное косое «Р». Мне стало холодно и гадко на душе. Он меня не простит, нашей дружбе конец.
Я помню, как глядела прямо перед собой на ветровое стекло, не видя убегающей дороги, а в ушах все еще звучало сказанное мной слово. Молчание растянулось на минуты, минуты – на мили, и теперь все кончено, думала я, больше он никогда не позовет меня кататься. Завтра он уедет. Миссис Ван-Хоппер встанет с постели. Мы будем прогуливаться по террасе, как прежде. Швейцар снесет его чемоданы. Я замечу их случайно в грузовом лифте, увижу новые ярлыки. Суматоха и бесповоротность отъезда. Шум мотора, меняющего скорость на повороте, а затем и этот звук сольется с общим гулом уличного движения, утонет в нем и исчезнет навсегда.
Я была так поглощена этой картиной – я даже видела, как швейцар сует в карман чаевые и, проходя обратно в холл, говорит что-то через плечо посыльному, – что не заметила, как машина постепенно замедляет ход, и очнулась,