Корни вереска. Ольга Рёснес
tion>
1
От торопливого лета ничего уже не осталось, да и кто вспоминает о лете в середине октября. Продрогшие от утренних заморозков камни, иней на мху, неохотно продирающееся сквозь гущу леса солнце. Солнце теперь не в силе, оно едва дотягивается до середины стоящей за домом сосны и тут же соскальзывает на дорогу, петлей обводящую засеянное озимыми поле с каменными, поросшими березами островками. Стая серых гусей, поднявшихся с фьорда, вспарывает мерзлый воздух сердитым, нетерпеливым гоготом, лодки вытащены на берег, деревянные мостки сняты с причала, и волны напрасно бьются о просмоленные столбы: сюда никто уже не придет.
Около восьми утра заморосил мелкий дождик, зашелестел, застучал, засуетился, прогоняя с кустов снежной ягоды запоздалых шмелей, прибивая к пожухлой траве сосновую хвою. С занавески, просунутой узлом между оконными рамами, капает на постель, и Хельге, не просыпаясь, протягивает к шпингалету руку, дергает крючок, зевает, бормочет ругательства. Вставать нет никакого смысла, разве что по нужде, разве что заварить чашку кофе и снова под одеяло, в бормочущие об одиночестве сновидения. Почти всю жизнь, а это пятьдесят три года, Хельге спал один, ну, конечно, с перерывами: кто-то приходит и уходит. Те, что живут за поворотом дороги, а это в большинстве своем просто люди, не знают, зачем человеку одиночество. Они приветливо кивают, порой смотрят на Хельге с любопытством, порой с завистью: весь из себя.
Не просыпаясь, Хельге замечает, что стало совсем темно, так темно и тихо, как случается у природы в миг ее изнеможенья: дальше один только холод. «Снег…» – думает Хельге, повисая между сновидением и явью, прислушиваясь к далеким, легким, знакомым звукам, к шороху и скрипу лыж… Сколько раз он все это видел: снег, обернувшиеся вековыми елями тролли… Холод, которому нет конца, лес, в котором нет дороги. Открыв наконец глаза, Хельге ищет на стене картину, вставленную им в растрескавшуюся дубовую раму. Собственно, это только бумага, засунутая под стекло. Теперь, в темноте, ничего не разглядишь, но он изучил эту картину во всех деталях, будто сам все это нарисовал: двое вооруженных викингов на лыжах, за щитом у одного ребенок. Эти лица кажутся Хельге чудовищно знакомыми: он сам кажется себе одним из них, и это… его щит! Картина, впрочем, слишком известна, чтобы отыскивать в ней таинственное; ее можно обнаружить на коробках с печеньем, на обертках от колбасы, на дешевых керамических кружках. Ею питается реклама, к ней прилагаются скучные ученые комментарии искусствоведов и краеведов: она есть тот продукт, который всегда можно сбыть. Хельге знал того, кто эту картину написал, знал и его дочь… к сожалению, знал.
Снег, первый снег в этом году, не обещает ничего хорошего: заноет спина, одолеет бессонница, в мастерскую, где сохнет дерево, войдешь только в резиновых сапогах. И кроме того, эта снежная меланхолия, это нежелание двигаться, на что-то смотреть… Только сидеть в продавленном кресле возле чугунной печки, с пивом и мрачными мыслями о недостаточной интеллигентности этой проклятой планеты.
Пройдя босиком по некрашенному полу, Хельге ставит на плиту чайник, мимоходом оглядывает себя в зеркало, стоящее на старом сосновом комоде, подходит ближе, приближает к овальной бронзовой раме лицо. Он редко так на себя смотрит, ему это незачем. На него всегда смотрят дети, часто смотрят женщины. Хельге Нордли, индустриальный рабочий, привычный к тяжелому, не престижному, не обещающему никакого статуса труду. Ему охота вот так, даже бесплатно, трудиться, без всякой со стороны других похвалы или зависти, а тем более, понимания. Ему достаточно знать, что трудится он над своей свободой.
Хельге знает свою свободу в лицо: оно сродни меняющему цвет морю. И крылья у нее тоже есть: синие, красные, оранжевые. Порой они занимают полнеба, эти величественные знаки его индивидуальности. Ради этой свободы, думает Хельге, человек столько на земле претерпевает, и сама земля столько из-за этого мучается.
Голубые, на загорелом лице, глаза, прямой львиный нос, растрепанные пшеничные волосы. Волосы Хельге не стрижет уже лет пятнадцать, они изнашиваются на затылке от подушки. Бывает, изредка и наспех пройдясь по волосам собачьей щеткой, Хельге вертит головой, присматривается, но седины пока нет, только овсяное, песочное, золотое. Но борода у него совсем белая. С этого лета Хельге перестал бриться, и борода закрыла уже выступающий подбородок, подбираясь к крутизне скул, оставляя загару высокий, гладкий лоб и суховатую впалость щек. Сексуальная такая небритость, теперь это в моде. Подумав об этом, Хельге берет с комода старые ножницы, лязгает, не глядя, бросает в печку обрезки седых волос. У викинга на картине борода намного длиннее, в ней ветер и снег, в ней хватает места всяким воспоминаниям. О чем может мужчина в свои пятьдесят три года помнить? О том, что не все еще в его жизни наступило?
С седой бородой Хельге кажется себе гораздо старше, хотя это пока еще не возраст его планеты. Родившись в 1946 году, на исходе декабря, на застланном домотканой дорожкой полу, не дожидаясь расторопной акушерки, он хотел было тут же и улизнуть обратно, загодя избавившись от обязательств перед родителями, школой и государством, но обнаружил в своем требовательном крике… крик другого, пока еще не родившегося, пока еще даже не определившегося