Расположение в домах и деревьях. Аркадий Драгомощенко
остывал воск в воде, утверждались линии, принимали облик некоего существа. Доверие – если хватит на то сил, а потом начну раздевать, потому что она не сможет отличить юбку от простыни, а сандалии – от пачки сигарет, в которой одна-единственная сигарета высыпается, и духота мёртвой чешуей между нами. Ищу определение, чтобы точнее и короче, а каждое уподобление, даже само состояние, о котором сказать хочу, раздваивается, делится на бесчисленные осколки, – почувствовал, как не могу найти обыкновенной мелочи, незначительной детали, без которой всё слишком скоро вертится, разворачивается без пауз, а мне воздуха набрать, задержать бы дыхание с бензиновой гарью и… восторг… какой же восторг? Как бы всё ни сложилось, я должен хотеть чего-то, что не принесёт мне вреда, не будет болью; и потому, как бы навзничь падая, расставив руки в стороны, а за спиной – не листья, сметённые в кучи, а поребрик. Засмеют, когда расскажешь, что доля времени, неизъяснимая по продолжительности – лабиринт, танец.
Пускай не торопится, долго она там возится. Неужели такая очередь, пока выстоишь и у отдела очередь, и ещё вот что: она там не должна думать обо мне, но думает, потому что очередь и каждое мельчайшее действие, соприкосновение в эти мгновения связаны со мной, и выходит, что она думает обо мне – моё присутствие неотъемлемо. А я думаю про душ. Вот оно что! Раздевать потом, после.
О-о-о-о-о-о-о-о! – кроша цемент в тёплых зубах, – простонал я, вообразив, как погружаю ноги в ледяную ванну и голову подставляю под шипящую струю, пузыри – серебро костей оживает, и никель туманится моим дыханием, и кафель дождливый светлый… и получилось опять – раздевать.
Хочется мне её раздевать? Отнюдь. Сама сможет. Хочется принять душ, напиться как следует, лечь пластом, сон разглядывая заветный, много их у нас есть в запасе. И не двигаться, покоряясь сну, как те двое, что спускаются по склону к нетронутому озерцу, и лица их кажутся голубоватыми. Ниже липы стоят, скрипят. Всему виной затяжные ранние дожди, от них кирпич ограды чернеет, а был когда-то игрушечно-красным, как на немецких картинках… Гутенберг, Мюнстер, Марбург: ровным, красным, без щербинки, и будто краем одним лиловое небо приклеено к горизонту. Не двигаясь с места, хотел я обнять её и не договаривать того, что начинало само по себе говориться здесь на припёке, в ожидании.
Я не желал ей говорить, о чём мне хочется думать. Я пытал свой разум гибелью Амбражевича, мне казалось чрезвычайно подозрительным его внезапное исчезновение, что не так пришла к нему его сестра-смерть. Что-то уж очень фальшивое скрывалось в случившемся, как в спектакле, пускай сыгранном виртуозно… Одни главные роли, будто меня собирались обмануть. И ложь моя наткнулась на ничто. Прежде я спиной опирался на вековечную стену – «подлинность смерти неоспорима, – говорил я себе гордо, – откуда сомнения! Несуразные колебания… смерть подлинна и неоспорима».
Как же так?.. Труп стоит больше живого? О мёртвых не говорят или говорят хорошо? Неписанное правило. Право мёртвого быть абсолютно правым. Это мне не нравится. Я простужен. Просквозило