Император Галерий: нацлидер и ставленник тетрарха. Книга вторая. Лавры не жухнут, если они чужие. Айдас Сабаляускас
Галерий туда в эмоциях и, не слушая здравого голоса рассудка, – и до утра в Никомедию уж никак не вернуться, август и подданные потеряют или, хуже того, забудут своего цезаря. Однако же Балканы бередят душу низковолновыми покалываниями, ибо ум с сердцем не в ладу!
Пришпорив скакуна до карьера и на едином дыхании проскакав несколько миль, цезарь одним махом выпрыгнул из седла и, взяв животное за уздечку, зашагал своим ходом, пешком, собственными нижними конечностями, напитываясь ночной свежестью и прохладой: «Выйду ночью в поле с конём, ночкой тёмной тихо пойдём, мы пойдём с конём по полю вдвоём…». Впрочем, долин хватало, а вот римского поля в Вифинии ещё надо было поискать, как днём – с огнём, но кто ищет — тот всегда найдёт. Что поле, что долина – всё равно.
А вокруг – тишина, а вокруг – ни души, только что-то время от времени посвистывает, пощёлкивает, пострекочивает и даже, словно не дикая, а домашняя уточка в пруду, покрякивает: «Здравствуй, римское поле, я твой тонкий колосок!»
Остановившись и часто-глубоко заглатывая перенасыщенный озоном воздух, Галерий рухнул на спину, на пучки травы, разостлавшей на земной тверди вперемежку с мелкими камешками, галькой и песком. Не заметив десятков подавленных и покалеченных мелких насекомых-животинок, в неге широко раскинул руки: весь распахнулся навстречу грядущему и Божественной Вселенной. Эх, лепота! Тучки небесные – вечные странники, мчитесь вы, будто… Стоп! Нет, не тучки, а рассеянные облака: их редкие перисто-слоистые клочья не скрывали бесконечность и бездонность тёмного неба, усеянного мириадами звёзд и всего одним, самым крупным в данный момент кривым пятном ― остророгим полумесяцем. Цезарь избуравил небесные вышины взглядом, пытаясь поймать, выловить оттуда всепроникающий и всепонимающий взгляд Божественной, но такой родной Юноны. Мисюсь, где ты, и где твой дом с мезонином?
Искровой разряд ненадолго погасил напряжение, и разжатые пальцы его рук стали то ли ватными, то ли вышиватными: в свете ночных светил кисти казались венозно-бордовыми и вдруг напрочь отказались повиноваться своему хозяину – лишь слабые и тщедушные подвигивания, пошевеливания.
«Дух бродяжий! Ты всё реже, реже расшевеливаешь пламень уст! О, моя утраченная свежесть, буйство глаз и половодье чувств!», – воскликнул в небеса император. Стояла тихая римская ночь. Словно от древних укров явилась. Галерия передёрнуло: некстати вспомнилось, что ровно неделю назад селяне, горожане и мирные старики на свою жизнь ему не жаловались, а в среде бездельников и бездарей словно вызрело недовольство.
«Если вышиватник съел ватника, то это акт патриотизма, а если ватник вышиватника, то это каннибализм. Вот только никак не могу понять, причём тут либерализм?» – мелькнуло в сознании Галерия: словно и не его мыслью это было, а чем-то наносным с восточных границ империи.
Пальцы рук упрямо настаивали на своём и продолжали не слушаться собственного владельца, пользователя