Сказка моей жизни. Ганс Христиан Андерсен
по фамилии Тёндер-Лунд, которая была ко мне и добра, и ласкова, даром что считалась важнее всех. Я еще буду говорить о ней позже. Она всегда встречала меня дружеским взглядом, любезно здоровалась со мной, а раз даже подарила мне розу. Я пошел домой в полном восторге: нашлась-таки хоть одна душа, не смотревшая на меня свысока, не отталкивавшая меня от себя!
К конфирмации старушка-портниха сшила для меня из пальто отца целый костюм. Мне казалось, что я еще никогда не был одет таким щеголем. Кроме того, мне первый раз в жизни подарили сапоги. Я был от них в несказанном восторге и, опасаясь, что они не всем будут видны, заправил брюки в голенища и в таком виде зашагал по самой середине церкви. Сапоги скрипели, и я от души радовался этому: слышно, по крайней мере, что новые! Зато благочестивое настроение мое было нарушено, я чувствовал это и испытывал страшные угрызения совести; шутка ли: мысли мои столько же были заняты сапогами, сколько Господом Богом! Я искренне молился Ему, прося прощения, и опять думал о своих новых сапогах.
В последние годы я копил мелочь, которую дарили мне при разных случаях; после конфирмации я раз сосчитал ее, и оказалось, что у меня составилась сумма в тринадцать далеров. Такой капитал совсем ошеломил меня, и когда мать начала серьезно настаивать на том, чтобы я поступал в ученье к портному, я принялся умолять ее позволить мне лучше попытать счастья, отправиться в Копенгаген, который в моих глазах был столицей мира.
«А чего ты там добьешься?» – спросила мать. «Я прославлю себя!» – ответил я и рассказал ей о том, что читал о замечательных людях, родившихся в бедности. «Сначала приходится много-много перетерпеть, а потом и прославишься!» – сказал я. Меня охватило какое-то непостижимое увлечение, я плакал, просил, и мать наконец уступила моим просьбам; прежде чем решиться, она, однако, послала за знахаркой и заставила ее погадать мне на картах и на кофейной гуще.
«Сын твой будет великим человеком! – сказала старуха. – Настанет день, и родной город его Оденсе зажжет в честь его иллюминацию». Услышав это, мать заплакала и больше не противилась моему отъезду. Соседи наши и вообще все, кому приходилось узнать об этом, старались отговорить мать, разъясняя ей, какое безумие отпускать меня, четырнадцатилетнего подростка и сущего ребенка, одного в Копенгаген, за столько миль от родины, в такой огромный город, где я не знал ни души. «Да что ж, он покоя мне не дает! – отвечала она. – Пришлось наконец отпустить его, но беда тут невелика: я знаю, дальше Нюборга он не поедет; увидит там сердитое море, испугается и повернет назад, а тогда уж я отдам его в ученье к портному!» – «Удалось бы нам поместить его здесь где-нибудь в конторе! – говорила бабушка. – Вот важное-то занятие, да и по душе Хансу Кристиану!» – «Сделался бы он таким портным, как Стегман, так я лучшего бы и не желала! – сказала мать. – А пока пусть себе прокатится в Нюборг!»
Летом, еще до моей конфирмации, в Оденсе приезжала часть труппы Копенгагенского королевского театра и поставила здесь